— А ну, шевелись, шевелись! Лягалов, вы чего? С лопатой обнимаетесь? Действуйте как молодой!
Он видел, как маслянисто светились во тьме белые спины раздевшихся до пояса солдат. Запах крепкого пота доходил до него от работающих тел.
— О чем задумались, Лягалов? Жинку вспомнили? — снова спросил он, зорким кошачьим зрением вглядываясь в потемки, и нетерпеливо пошевелился на бруствере. — Ну, чего размечтались? Жить надоело?
Замковый Лягалов, солдат уже в годах, с некрасивым, робким лицом, с толстыми губами, в постоянно сбитой поперек головы пилотке, стоял, обняв лопату, двумя руками держась за оттянутый подсумком ремень, бормотал усталым голосом:
— Передохну, товарищ лейтенант, маленько. Резь в животе. После немецких консервов… Я маленько…
— Врет, хрен его расчеши! — захихикал насмешливо злой наводчик Порохонько, подходя светлея в темноте тонким безволосым телом. — Графиню он польскую вспомнил, любовницу. Тут в замке одном… Як на марше зашли напиться в замок, бачим: графиня, руки белые, в кольцах… Шмяк на колени перед Лягаловым: «Я такая-сякая, капиталистка, туда-сюда, а от любви умираю, возьмите в жены, советской жолнеж, ум-мираю от сердца…»
— Отчепись, — смущенно и протяжно попросил Лягалов, по-прежнему держась за ремень. — Знобит меня, товарищ лейтенант… Разрешите? — И, потоптавшись неловко, полез с неуклюжестью пожилого человека наверх, осыпая ботинками землю, оглядываясь в сторону боевого охранения немцев.
— Насовсем убьет, гляди, — заметил Порохонько язвительно и поплевал на ладони. — Графиню сиротой оставишь!
Сержант Сапрыкин, грузно-широкий, тяжко посапывая, ожесточенно долбя грунт, с укором сказал:
— Ну, чего прилип к человеку? Изводишь дружка ни с того ни с сего. Язык у тебя, Порохонько, болтает, а голова не соображает. — И миролюбиво вздохнул: — Верно, с животом у него неладно, товарищ лейтенант. Перехватил консервов. Это бывает.
— У плохого солдата перед боем всегда понос! — беззлобно ответил Овчинников, вмял окурок в землю, стал снимать шинель. — До рассвета не окопаемся — нам крышка тут. До всех дошло?
Сапрыкин, глядя в темноту, произнес:
— Тут недалеко чехи, соседи наши, окапываются. Ребята хорошие. Давеча с одним разговаривал. Партизаны, говорит, восстание в Чехословакии подняли, наших ждут. Веселое время идет, ребятки! А ну нажимай, пота не жалей, все окупится!
— Это что — для агитации, парторг? Или так, Для приподнятая духа? — недоверчиво спросил Порохонько.
— Мне тебя агитировать — дороже плюнуть, орудийный банник ты! — ответил Сапрыкин добродушно. — У тебя свой ум есть: раскидывай да уши востри куда полагается. Не ошибешься без агитации.
— Нажима-ай! — хрипло скомандовал Овчинников. — Разговоры прекратить!
Оставшись в гимнастерке, Овчинников с силой вдавил сапогом лезвие лопаты в твердый грунт, бесшумным рывком отбросил землю на бруствер. Все замолчали. То, что лейтенант взялся сам за работу, вдруг вызвало у солдат обостренно-тревожащее чувство. Все копали в напряженном безмолвии, лишь дышали тяжело, обливаясь разъедавшим тело потом.
Раз Сапрыкин, не рассчитав налившую все его массивное тело силу, со звоном ударил киркой по камню, и сейчас же раздались частое хлопки у немцев. Кроваво-красные ракеты встали, развернулись в небе, отчетливо залили обнажающим светом край озера, поле вокруг. И люди на огневой позиции ясно увидели друг друга, повернутые в одну сторону головы, розовые отблески в зрачках.
— Ложи-ись! — неистовым шепотом скомандовал Овчинников.
Пульсирующее пламя вырвалось на том берегу озера, огненные вихри сбили бруствер, взвились рикошетом в озаренное ракетами небо, впиваясь в звездную высоту.
Люди упали на огневой, прижимаясь разгоряченными телами к холодной земле, — мертвенный свет трасс бушевал над ними. В тот же миг на огневую суматошно скатился, придерживая галифе, Лягалов, бросился ничком, головой в бок лежавшему Овчинникову, странно давясь, икая.
— Не задело? — крикнул Овчинников и услышал сдавленный голос Лягалова:
— Ка-ак он хлестанет!.. Ну, думаю…
— Эх ты, поно-ос, — засмеялся шепотом Порохонько. — О графине подумал, икота началась на нервной почве…
Ракета упала и горела костром за бруствером, дымя, ослепляя, и хотелось Овчинникову горстью земли забросать ее брызгающий свет. Казалось, что бруствер не прикрывал их и все лежали на ровном месте, как голые.
— Вроде как житья не дадут, — спокойно сказал Сапрыкин.
— Заметили, фрицево отродье! Точно подзасекли, — мрачно проговорил лейтенант Овчинников и выматерился от удивления: разом сникли ракеты, разом смолк и стук пулеметов. Он вскочил на ноги, зашептав: — За лопаты, наж-жимай! Душу из всех вон!
Первым поднялся неуклюжий, будто виноватый, Лягалов, — суетливо поддергивая галифе, кинулся искать лопату, наткнулся на деловито встававшего с земли командира орудия Сапрыкина. Сапрыкин остановил его рассудительно:
— Потихоньку. С какой стати расшумелся, лак трактор? С какой стати? Голову гусеницей отдавишь! — и взялся за кирку.
— Это он герой, колгоспный бухгалтер, — отозвался Порохонько. — Одно дело: то понос, то графиню прижимает, то головы отдавливает, ловка-ач! У него и фамилия такая — лягает по головам. Залез в кусты демаскировать.
— Зачем так, разве я виноват? — тихо, конфузливо спросил Лягалов. — Обижаешь ты меня. Легче тебе так?
— Я ж люблю тебя за ловкость.
— Прекратить разговоры! — скомандовал Овчинников вполголоса, и все стихло на огневой.
Подождав, лейтенант выпрямился, всматриваясь в темноту.
— Идет кто-то, — произнес он и, подойдя к краю огневой, окликнул: — Кто идет?
— Двое идут, — сказал шепотом Сапрыкин. — Может, чехи? И по минному полю… Вот славяне! Постой, кажись, комбат с санинструктором.
Овчинников хмуро выругался. Он не скрывал своего расположения к санинструктору, никто из солдат, уважавших Овчинникова за откровенность, простоту взаимоотношений, не мог осудить его. Однако то, что Лена была не одна, не понравилось ему, хотя точно знал, что между ней и Новиковым не было той приятной, с большим намерением игры, которую легко, казалось, удачливо начал истосковавшийся по женской любви Овчинников.
Подошли Лена и капитан Новиков, их фигуры черно проступали над бруствером среди темени ночи.
— Леночка, дайте руку. Упасть можно, — приветливо сказал Овчинников, поставив ногу на бруствер. — Прошу вас, Леночка. Спасибо, что пришли.
Она протянула руку, узкую, влажную ладонь; и он особо значительно, сильно сжав ее своими грубо-сильными, в мозолях пальцами, помог сойти на позицию. Когда сходила она, вес ее тела, упругие движения передались на руку Овчинникова, и, от этого задохнувшись, он почувствовал в доверчивом пожатии ее иной, обещающий смысл.
— Связь с Ладьей проложил? — спросил Новиков.
Овчинников, накидывая на плечи шинель, быстро ответил:
— Будет связь. В землянку прошу, товарищ капитан. И вас, Лена… Всем продолжать работать. Возьмите мою лопату, Лягалов.
Новиков не удивился тому, что сам Овчинников вместе с расчетом копал огневую, — хорошо, знал самолюбивого лейтенанта, тот не мог сидеть и ждать: окапывался всегда первым, первым докладывал о готовности огня.
Когда же влезли в свежевырытый глубокий блиндаж, сильно пахнущий сыростью, и, загородив вход плащ-палаткой, сели на солому, достали папиросы, Новиков, чиркая зажигалкой, внимательно посмотрел на Овчинникова, сказал:
— К рассвету ты должен вкопаться в землю и замаскироваться так, чтобы тебя в упор не было видно.
— Знаю, — отрезал Овчинников, прикуривая.
Помолчали.
— Скажите, разве в дивизионе не знали, что здесь минное поле? — спросила Лена сердито, видя загоравшиеся огоньки двух папирос и улавливая от одного, особенно ярко вспыхивающего, пристальный взгляд Овчинникова, устремленный на нее.