А ведь я и сам толком не знал, почему свалился: Афина сказала, что лежал за пультом, а пульт был закрыт, как ему и положено, тут уж и мне пришлось поверить, что меня действительно хватил инфаркт, не зря же и Вы все время стращали состоянием моего сердца.
В общем, с медициной спорить бесполезно, уж если даже подняться не позволят, остается лежать и ждать смерти. Вот и лежу я сутки, помираю... Две недели помирал, но так ничего и не получилось, наоборот, все лучше себя чувствую, взбунтовался и начал вставать, ходить...
Лечащий врач поначалу возмущалась, говорила о бешеном сердцебиении, потом отступила перед очевидностью и согласилась меня выписать. Тогда за дело взялась Афина, энергично и решительно, как это вообще ей присуще. Не спрашивая меня, она купила две путевки на теплоход и потребовала от дирекции отпуск мне и себе - для сопровождения больного по линии завкома.
Зная о своем близком смертном часе, я не протестовал и только удивлялся ее заботливости и привязанности ко мне. Она хлопотала о всех мелочах, даже плед мне купила клетчатый, с кистями, считая, видимо, его необходимой принадлежностью тяжело больного человека.
Путевка была первого класса на превосходном теплоходе "Адмирал Нахимов", громадном, как цех, торжественном и медлительном, словно архиерей при свершении Светлой заутрени. Стояла на редкость превосходная мягкая погода октября, море было спокойным, и только иногда от Турции накатывалась мертвая зыбь. Было изобилие фруктов и вина. От вин Афина меня пыталась удержать, но тут я ее смягчил сразу же:
- Подумай, милая, не грешно ли отказывать в последнем утешении человеку, которому уже нечего терять!
У меня это получилось так трогательно, что она прослезилась и уже сама стала выбирать для меня приглянувшиеся ей сорта. Ей это удавалось неплохо, а количеством я никогда особенно не злоупотреблял.
Так мы и плыли потихоньку, знакомясь со спутниками, останавливаясь в приморских городах для маленьких экскурсий, немножко читая, а вернее, проглядывая журналы и просто дыша свежим морским воздухом. По вечерам Афина обычно танцевала, за ней сразу же начали увиваться разные ухажеры и воздыхатели, а я в качестве отрешенного от мира папаши сидел, прикрывшись пледом, где-нибудь в шезлонге, подальше от громыхающей музыки, и вспоминал разные песни о море, о воле, о бесхитростных и смелых людях. Чаще всего вспоминалось: "чайки полет над волною, южных ночей забытье..." или "окрасился месяц багрянцем, и волны шумели у скал..."
А месяц и впрямь окрашивался багрянцем и нарастал ночь от ночи, готовый превратиться в полную луну, все время напоминая мне о существах, чья воля вкрадчиво и властно подчинила меня, обязав к действиям, которые могут привести к тому, о чем не могли предвидеть ни они, ни я, никто другой.
Часто, еще до восхода месяца, когда южная ночь зажигала на непривычно для меня черном небе свою пышную звездную иллюминацию, я вглядывался в рисунки созвездий, представляя повисшую в бесконечной прорве пылинку астероида, населенного погруженными в безвременье путниками, невесть на сколько удаленными от окрестностей своей звезды. И мне мучительно хотелось угадать, оставили или нет они вместе со своими дарами людям Терры какой-либо аппарат, сообщающий им о результатах их вмешательства в мир чужих для них созданий. Знают ли они, к чему это привело, узнают ли когда-нибудь?
Про меня им, собственно, нечего узнавать, мне их дар достался слишком поздно, я умираю, не успев им воспользоваться. Не лучше ли было бы вообще не вмешиваться даже с самыми лучшими намерениями в судьбы другого, по чти не постижимого для них мира?
Нет, я был далек от того, чтобы упрекать их, но в один из таких вечеров, накануне заветных трех ночей полнолуния, я вышел на палубу с Фадой, завернутой в плед, сел, по обыкновению, в шезлонг у самого борта и, дождавшись, когда поблизости никого не оказалось, бросил ее через перила. "И за борт ее бросает в набежавшую волну", - смешно, не правда ли, доктор? Палубы "Адмирала Нахимова" высоки, я не услышал никакого всплеска. Впереди, справа по курсу, проглядывала огоньками Керчь, слева угадывалась Тамань, еще более черная, чем море.
А что мне оставалось делать, дорогой доктор? Если бы мой поступок стал известным, нашлось бы, я знаю, много людей, осудивших меня беспощадно: ни себе, мол, ни людям, у самого не хватило смелости и другим не дал воспользоваться бесценным сокровищем, "как собака на сене".
Да разве в храбрости тут дело? Разве в предприимчивости? Правда, жизнь меня достаточно поломала, измяла и насторожила, она отбила у меня охоту пускаться очертя голову в рискованные дела, но я тоже мог что-нибудь предпринять. Только предварительно я не раз бы взвесил, перепроверил, "смоделировал" бы все возможные последствия своих действий. Но я был обречен, у меня не оставалось времени не только для проверки, для дел, но и для жизни.
А отдать другому?.. Нет уж, насмотрелся я, как всякие эти "другие" бездумно распоряжаются чужими судьбами, имея в миллион раз меньше средств, чем могла бы представить Фада. Нет, доктор, такое оружие я не счел возможным передать даже Афине и утопил его, хотя и с болью в сердце, но без колебаний.
Это было уже в конце рейса, а я так и не помер. Меня убили, фигурально говоря, позже, при выходе на работу, когда сообщили, что на другой же день после моего и Афины отбытия в "Шехерезаде" случился пожар. А произошло это так. Есть у нас молодой конструктор Бахметьев, способный, но немножко незадачливый. Вот понадобилось ему просчитать на ЭВМ варианты редуктора, попросил у Погорельского ключ от аппаратной и отправился туда составлять программу. А немного спустя вбегает в бюро и кричит: "Братцы! Шехерезада взбесилась, неприличное кино на дисплее показывает!"
Все, конечно, кинулись посмотреть, глядят - впрямь, на экране появляются разные люди, полураздетые, а то и совсем голенькие. Они не двигаются и не говорят, а только сменяют один другого с полуминутной выдержкой, будто их передергивает механизм с обтюратором, как у киноаппарата. И позы у них неподобающие, и выражения лиц довольно странные. Многие были сфотографированы с разинутым ртом и высунутым языком, другие с неестественным поворотом головы и тому подобное.
Смотрели на них, надо полагать, долгонько - забавно же да и загадочно! - вдруг почувствовали запах гари, глянь, а из пристроенного отсека дымок поднимается - из того самого, у которого меня подобрали. Тут уж не стали выяснять, почему не сработала защита, установку выключили, дверцу отсека взломали и из огнетушителя залили все пеной. Так и оставили до моего возвращения.
Ну как мне было не помереть, ведь в этом отсеке не только пленки с ваших пациентов и не только моя каска хранились, там же находились и наброски схемы Комбинатора!
Бахметьева тут не приходится особенно винить, в тот раз я не успел кой-чего пересоединить, а он не поглядел на показания приборов защиты, и вышло вот что. Отвертка, которую я выронил на шинку дисплея, и соединила его с выходом энцефалографа, который на такую нагрузку рассчитан не был. Из-за этого, когда Бахметьев включил компьютер, начал, во-первых, вращаться барабан перемотки, а во-вторых, плохой контакт нагрел отвертку, от вибрации она помаленьку сползла и раскаленная упала на пленки, которые и подожгла.
"Банальная история, - скажете Вы, - совсем как в шаблонном приключенческом романе: главная героиня исчезла, чертежи сгорели, машина разрушена..."
Я и сам так решил, и в первые минуты готов был себе локти грызть с досады: ведь надо же было этому случиться как раз тогда, когда я утопил Фаду! Ведь будь она у меня, мне ничего не стоило бы дождаться повторения показа схемы и снова срисовать ее, а тут получилось такое горестное совпадение.