Кричит Токуле, и молчавший лес повторяет неожиданно мрачно и глухо перекатывающееся по кронам на запад многократное эхо— «э-гэй, э-гэй!»
С толстой лиственницы на уровне глаз смотрит застарелое вырубленное лицо холой — «хозяина лба». У корней семь массивных валунов, и меж ними родник. Семь — магическое число. За деревом небольшая поляна и бор без кустов, с редкими молодыми сосенками и ковром пожелтевшей хвои.
Солнце село, и ночная темень бесшумно завладела лесом. Первый костер и первый ночлег на лбе у лиственницы. «Под охраной самого хозяина», — думаю я и медленно засыпаю.
Первая ночь на таинственном лбу! Немного тревожно. Завтра пойдем вглубь. В тиши резко трещат сучья в костре, ворчит вода, наваливаясь на берег, но не слышно ночных птиц, и только из лесной чащи доносятся резкие шорохи — где-то сосны роняют шишки.
Все снаряжение оставили у холой, взяли лишь ружья, а Кильда лопату. В лес, в сосновый бор идем все убыстряя шаг. Идти легко: ни бурелома, ни пней. Просторно, и нигде не видно шаманских гагар и шаманских орлов. Только лес, только сосны. Вот и ручей — не он ли служил границей между живыми и мертвыми?
За ручьем разбрелись в разные стороны. Тот же лес. Издалека крикнул Токуле:
— Вы что-нибудь нашли?
Этот вопрос повторяется все чаще и чаще. Ничего.
— Нашел, сруб нашел!
Бежим через ручей на голос Кильды.
Три ряда нижних венцов, заросшие мхом, засыпанные хвоей, лежат прямоугольником. В центре прямоугольника первая и единственная береза в этом бору. Ей никак не менее четверти века.
— Олений сарай, старый олений сарай, — поясняет Кильда.
Больше четверти века назад люди покинули стойбище, а жили здесь подолгу и основательно. На временных угодьях никому не приходило в голову строить срубный загон для оленей.
Внимательно смотрим на землю и видим в хвое и мху еле заметный конец полоза оленьей санки. Раскидали мох, и показался весь полоз, рядом второй, а меж ними упавшие сгнившие копылья. Следы, оставленные жившими здесь людьми, теперь попадаются часто — почти неразличимый круг с короткими гнилушками — чумище, место, над которым стоял чум.
Избушки, остатки избушек, упавшие стены и стропила находим во второй половине дня. Недалеко от них течет ручей родника. Токуле и Кильда переносят сюда все наши пожитки. На старом месте будет наш ночлег.
Но где же могилы? Ночь в глубине леса многоголоса. Над нами противным голосом кричала огромная сова, а рядом трещали кедровки, раздавался тревожный шорох в сучьях, ломавшихся под лапками белки или летучей мыши. Переливчато звенел родник, но никто из царства мертвых не тревожил нас.
И второй, и третий, и четвертый день мы ищем древние могилы и не можем найти их. Может быть, этот Сосновый лоб совсем не легендарное старое стойбище?
Хочу предложить копать наугад и тут же понимаю, что это невозможно — общая площадь лба, пожалуй, больше двухсот гектаров.
Токуле не слушает меня и на пятый (условленный последний) день пребывания на лбе в одиночестве раскапывает два «подозрительных» холма. Прав я, но тем не менее холмы вызывают азарт, и со словами «А ну-ка, дай я вот этот вскрою» — Кильда копает третий холм. Чудесная песчаная почва. Лопата переходит из рук в руки. Вскапываем еще один, другой, третий. К обеду в пределах двести метров на двести — семнадцать свежевырытых ям. Идем с Токуле собирать хворост для костра и как сумасшедшие мчимся на зов Кильды:
— Гагару нашел!
Деревянная гагара в двадцать сантиметров длины лежала подо мхом. На брюхе у нее выемка — сюда вставляли длинную палку-шест и втыкали его перед могилой. Деревянная гагара без шеста на жилой стороне от ручья. Где-то здесь была могила сенебата?
Перерыли мох, но только труха сгнившего дерева попадается нам.
Тайга за многие годы сделала свое дело. Ветры уронили шесты с деревянными птицами, дожди сгноили шаманские символы, а мхи и хвоя спрятали от людских глаз пристанища мертвых. Тайга сохранила только память о жизни — чумища и санки, лодки-долбленки и олений сарай. Тайга сама возвращала живым Сосновый лоб — старое стойбище кетов!
Со лба мы ушли более длинным, но легким путем — по течению Мамонтовой речки в Енисей и далее на косу к рыбакам, сородичам Дагая.
Густое серое небо висит низко, почти касается мачты катера. Дождь идет мелкий и частый. Металлическая палуба отвечает глухим стоном на удары торопливых капель, становится скользкой.
В кормовом кубрике теснотища. На последнем станке я отдал место грустной женщине в сиреневом платке и теперь подпираю спиной приступки лестницы.
Душно, шумно. Машины стучат неистово и противно. То ли дело мерный перестук колес поезда…
А разве есть где-нибудь поезда? Странно, как быстро теряется представление о мире с поездами и машинами, беспокойными троллейбусами и трамваями.
Перед нами поникшие талины с длинными седыми пепельными усами ила, оставшегося еще с весеннего паводка; коричнево-мутная пенистая на гребне волны енисейская вода, и по обоим берегам лишь редкие зеброподобные путевые знаки.
Катер идет час, другой, а берега безлюдны, изредка появляются встречные суда, плывшие вверх. Навигация кончается, и, как всегда, почтовые катера последними покинут эти станки-поселки, уйдут по шуге тоже вверх.
Маленькие речки первыми принесут шугу — ледяное крошево — в Енисей, у берега Нижней Тунгуски появится прозрачная корка, а через несколько дней уйдут на юг гидропланы — стоянку схватит лед. Так будет.
В такое время невольно начинаешь подсчитывать, сколько еще пароходов ушло на низ.
Зима спешит. Здесь, в Туруханске, у нее свои приметы: реже встречаются обросшие геологи с рюкзаками, пустеет Дом культуры, и на пристани нет толчеи. Пока идут по Енисею суда, никто не думает, что зима всерьез.
Сколько их на низу? Четыре пассажирских и самоходная баржа. Тревожные гудки разбудили уснувший Туруханск. Все четыре пассажирских теплохода одновременно отшвартовались от пристани. Кончалась навигация, и команды прощались с остающимися на берегу. В фарфатер входил теплоход за теплоходом, гремела музыка в репродукторах, разрывались ракеты фейерверка, тоскливо становилось на душе от протяжных гудков. А через неделю одновременно заголосили сирены всех почтовых катеров, разом выстрелили десятки ракетниц. Сгрудившиеся на угоре туруханцы прощально подняли руки и обнажили головы. Катера, поднимая ледяную крошку, покинули причал и ушли на юг — вверх. Люди долго стояли на берегу, и долго доносился печальный крик сирен — «прощайте!»
Много лет назад, когда только Енисей связывал ту-руханцев с миром, в таком прощании был особенный смысл, но и сейчас эта немного грустная, немного торжественная традиция нужна людям. Без проводов нет встречи — и как уйдут последними с сиренами и ракетами почтовые катера, так и придут первыми, оглашая просыпающиеся берега гулом, озаряя небо фейерверком.
Кончается навигация, кончаются наши разъезды по селениям и стойбищам. В этом году наш отряд прибыл в район рано, когда еще лежал снег. Прошли короткая весна и чуть длиннее лето.
В багаже магнитофонные ленты и фотопленки, а больше всего записей, полевых дневников с короткими заметками и зарисовками, нужными для воссоздания истории маленького народа.
Народов без истории нет, есть еще не написанные истории, но сама история уже сотворена людьми. Ищи ее, пойми ее и дай всем людям. Они ждут ее, как ждет Дагай, ставший легендой своего народа.
На далеком озере среди многочисленных временных и постоянных построек рыбаков-кетов или в одинокой палатке охотника за тридевять земель разговор о прошлом и настоящем возвращался к Дагаю. Медленно раскуривая деревянную канчу — трубку, плотно набитую «верховским» табаком, собеседник вспоминал смешной или серьезный случай, бывший с Дагаем.
Дагай как легенда. О нем равно хорошо говорили и те, кто жили за пятьсот километров на север от озера Печалька, и за триста километров на юг. Добрые дела имеют быстроногих вестников.
Говорили, что одному незадачливому охотоведу Дагай серьезно доказывал:
— В здешних краях гусь с железную печку размером. Вот какой гусь, сам убил.