Я и не знала, зачем он уехал. Когда перестал долетать звон колокольчиков, я тоже пошла в чум сенебата. Я захотела узнать, зачем Токуле уехал с русскими.
Когда я вошла в чум, никто не обратил на меня внимания. Я села в сторонке.
Огонь горел ярко-ярко. Сенебат сам держал бубен над огнем. Когда бубен нагрелся, он бросил его наземь, вскочил на него, подпрыгнул и запел.
Он пел два дня и две ночи. Два дня и две ночи мы не спали. Мы не все понимали, о чем поет сенебат, но нам было тревожно. Только два раза убегала я в свой чум, чтобы посмотреть на тебя. Во второй раз, когда я увидела, что тебе совсем холодно, я взяла тебя с собой.
Сенебат в песне летел над дорогой твоего отца. Пел о том, что русские не те купцы, которые приходили раньше, что будут перемены, что твой отец нарушает обычай — показывает им дорогу в тайге. И в это мгновенье ты заплакал.
Ты плакал долго и громко. Трижды сенебат прерывал песню и пристально смотрел на тебя, но ты продолжал плакать.
И сенебат запел о твоих слезах, которые сотрут путь отца домой, и отец никогда не вернется!
Я испугалась и за тебя, и за Токуле. А сенебат пел и кружился по чуму, прыгал на бубен, и когда пришла к концу вторая ночь, вскочил на него, и мне показалось— улетел в дымовое отверстие!
Утром все проснулись в своих чумах.
Ты спал на моих руках, я сидела у догоревшего костра, а в соседнем чуме спал сенебат. Я слышала его прерывистое дыхание. Он спал полный день — день и ночь.
Проснувшись, он больше ничего не говорил о том, что видел, гоняя дорогу твоего отца.
Он стал часто приходить в наш чум, он играл с то-бой. Я смотрела на вас и думала: «Неужели Токуле не вернется?»
Прошла зима, весна, лето, и опять по мелкому осеннему снегу вернулся Токуле. Вернулся Токуле! Твои слезы не стерли его дорогу!
Мать замолчала и краем платка отерла уголки глаз. Она встала и, подвесив на крюк чайник, стала раздувать костер.
Дрова были сырые. Даже береста только корежилась, не загоралась, а чернела и коптила. Я не утерпел и сам полез к костру.
Мы дули вместе на угли, когда дверь открылась и сенебат вошел в чум.
Я быстро спрятал за пазуху лицо Токуле и сел на свое место. Сенебат, ходивший всегда легкой походкой, грузно прошел к своей постели.
— Дагай, — окликнул меня сенебат, — пойди наколи кедровых дощечек и принеси сюда.
А как же его обещание поговорить о Токуле?
Я нехотя поднялся. Что делать? Все равно при нем мать говорить не будет. Она и раньше-то говорила редко, особенно при нем или с ним.
— Сенебат, — я хотел спросить его о Токуле, но передумал.
— Потом, Дагай, я расскажу тебе потом. Сейчас наколи дощечек — надо принимать гостя, — сенебат задумчиво посмотрел на руки, и тогда я увидел у него норку, снятую с головы медведя.
Выйдя наружу, я искал кедровую дощечку тихо, стараясь уловить разговор в чуме.
В чуме затрещал костер. Вдруг послышался резкий, непривычно резкий голос сенебата:
— Ты ему уже успела наболтать лишнее, старуха?
Затем голос матери, спокойный, хотя и грустный:
— Только то, что ты разрешил, сенебат.
— Ну, смотри же… Вот я и пришел проверить…
Я прислушался. Что же он не разрешает сказать мне? Что же?
Что-нибудь о Токуле, но я должен знать о своем отце, о своем настоящем отце!
Что случилось с ним, когда он вернулся домой, когда мои слезы не стерли его путь?
Во всех чумах варили медвежье мясо. В нашем чуме гостил сам «дедушка», поэтому у нас мясо не варили, и сенебат подолгу гостевал у соседей.
Улучив минуту, я подсел к матери и выжидательно посмотрел в ее глаза.
С тех пор как пришел сенебат, мать больше ничего не говорила о Токуле. Я ждал и, не утерпев, спросил:
— Что же было дальше, после того, как вернулся своей дорогой мой отец Токуле?
Мать вытерла мягкой березовой стружкой морщинистые, обветренные руки и только успела сказать: «Дальше…», как за чумом послышались знакомые шаги сенебата.
Мать испуганно сжалась и, понурив голову, пробормотала:
— Дальше тебе расскажет сенебат…
Он уже открывал дверь и входил в чум, неся в руках сколоченную из кедровых дощечек коробочку без верхней крышки.
— Дагай, поставь столик на переднее место у стенки против входа! — торжественно сказал сенебат.
Я подчинился.
Он приладил коробочку на низеньком деревянном сто* лике, за которым мы ели, прибил в край столика кусочек меди, нарисовал углем на стенках коробочки медведя, поставил внутрь ее норку и накрыл коробочку платком.
Теперь «дедушка» снова был в берлоге — только нос торчал наружу. Там он будет все три дня гостить у нас.
Я смотрел на «гостя», и мне казалось, что это улыбающееся лицо моего отца — Токуле, как на бумажке, которую я спрятал за пазуху.
Дверь чума открылась, вошел Чуй.
Сенебат уселся поудобней и спокойно сказал:
— Ну, мать, давай чай пить будем.
Как пить чай? Когда же мне — сыну Токуле — будут рассказывать о моем отце?
Сейчас я ненавидел сенебата. Я сразу забыл все хорошее, что он делал для меня, чему он учил.
Я помнил только Дочь ночи, шум бубна и песни, которые в эту минуту стали мне ненавистны.
Я боялся, что сенебат, как всегда, угадает мои мысли, и не смотрел на него. Я даже сел подальше от столика, но опять голос сенебата, неожиданно грустный, позвал меня:
— Дагай, садись ближе к гостю. Мы узнаем, кто будет кормить его, что он есть захочет.
Сенебат достал медвежью лапу и приготовился подбросить ее:
— Мой брат Токуле, ты хочешь, чтобы я кормил тебя?
Лапа упала ладошкой вниз.
— Да, ты не хочешь, чтобы я кормил тебя.
Сенебат волновался, и я стал пристально смотреть на него. Я хотел угадать, что он думает, как постигает мои мысли.
— Токуле, ты хочешь, чтобы тебя кормил Чуй?
Лапа упала ладошкой вниз.
Я знал — теперь моя очередь, нас всего трое мужчин в чуме. Теперь сенебат спросит обо мне.
Мне очень хотелось, чтобы Токуле, ставший медведем, ответил «да».
Сенебат посмотрел на меня. Я не успел отвернуться и понял, что он догадался о моем желании. Не зря же он слегка улыбнулся.
— Токуле, ты хочешь, чтобы тебя кормил твой сын Дагай?
Да, он так и сказал «твой сын!»
Лапа упала ладошкой кверху.
— Ты будешь есть оленье мясо?
Лапа опять упала ладошкой кверху.
Я выскочил из чума к санке с большим ящиком.
Я спешил принести оленье мясо, чтобы накормить отца, пришедшего медведем!
Когда я вернулся в чум, перед гостем стояла моя чашка с чаем, лежала моя ложка.
Сенебат и Чуй сидели у столика. Мать очистила палочки для рожней и, взяв принесенное мясо, быстро насадила его на них и поставила рожни к костру.
Я не знал, что мне теперь делать, и сел к столику.
— Подождем, когда изжарится мясо, — сказал сенебат. — Дагай, ты хотел знать, что было дальше? Что же, слушай.
Этим словам, пожалуй, больше меня удивился Чуй.
Мне показалось, что я понял мысли сенебата: «Слушай, Дагай, я расскажу тебе все».
— Слушай, Дагай, я расскажу тебе все, — начал сенебат и, задумавшись на минуту, продолжал: — Токуле вернулся год спустя, как я гонял его дорогу и видел, что твои слезы стирают его путь домой. Я сказал тогда, что он больше не вернется. Но он пришел.
Верь мне, я был рад. Был рад, что впервые лебедь, который нес меня в моей песне, попал не на тот путь, когда я шаманил.
Твой отец узнал о моих словах и обиделся. Он не только мне, я бы на это не обижался, но и всем в стойбище говорил, что я сказал неправду, что я всегда говорил людям неправду. Что когда я лечил, то не мои духи спасали человека, а мой ум: я знал, что растет на земле.