Опять он узнал мои мысли? А мои ли мысли? Я не думал о его смерти, когда смотрел на ружье.
Я встал. На столике стояли две чашки с разведенным спиртом. Мне дали меньшую, сенебат взял большую.
Он всегда пил спирт перед тем, как начать шаманить. Но я мог поручиться, что он никогда не пьянел по-настоящему. Все, что он говорил, что пел, что делал, он сознавал, как сознает нормальный человек.
Я не помню, почему я согласился сесть за стол, помогать в песне сенебату. Может быть, он просто заставил меня?
Я сидел и думал, пусть в наш чум приходят все: и Чуй, и Кильда, и Туспек — все-все. Я буду нетоком; но я скажу правду о сенебате и моем отце.
Народу набралось много, если считать и всех детей, которые жили в пяти чумах стойбища.
Посредине чума было свободное место, а люди сидели вокруг. Костер был оставлен совсем маленький.
У костра сидел сенебат. На нем — короткая шаманская парка из оленьей ровдуги, украшенная узорами и множеством железных подвесок — круглых, как месяц, а также птиц, человечков. На ровдужном фартуке висели такие же подвески. Ноги обуты в пимы, сверху по голенищу привязаны остроклювые железные гагары. На плечах, на парке — железные лебеди. Они главные помощники сенебата.
Еще никогда и никто из нашего стойбища не убивал лебедя, как бы голодно ни было людям. Для всех нас лебеди — те же люди, в них превращалась душа сенебата или души оленей, на которых сенебат в песне гоняет по таежным дорогам.
На голове у сенебата железная шаманская шапка — обруч с оленьими рогами и двумя острыми ножами спереди и сзади. В руках у него посох с шестью поперечинами. Такие посохи бывают только у очень больших, очень сильных шаманов. Сенебат — большой, сильный шаман!
Сенебат молча кинул мне бубен, и я так же молча стал греть его над тлеющим костром.
Пока нагревалась ровдужная оболочка бубна, сенебат почти беззвучно пел. Никто не разбирал слов, хотя было тихо. Совсем тихо, лишь изредка трещала, растягиваясь, становясь упругой кожа бубна.
Я отдал бубен сенебату. Он слегка ударил по нему и вернул мне.
Я снова подержал бубен над огнем и снова отдал его сенебату.
Он опять ударил по бубну, но не рукой, а деревянной колотушкой, обтянутой медвежьей шкурой, а потому похожей на лапу медведя, и запел.
Запел сначала тихо, затем все громче и громче:
Он замолчал, вздохнул полной грудью, а я же слово в слово повторил его запев.
Я снова повторил его слова.
Я не смотрел ему в глаза, я понимал, что делаю то, что хочу сам.
Голос сенебата звучит все громче и громче. Голос у него могучий. Он то взлетает к небу, то идет как ветер по земле. Сенебат поет красиво.
Он встает, ударяет по бубну, перекладывая из руки в руку, обносит вокруг себя колотушку и сам начинает кружиться по чуму, продолжая петь:
Я повторяю слова песни, и мне кажется, что ясно вижу дорогу, вижу этот путь.
Я знаю вокруг все тундры и не узнаю места, над которым лебеди несут сенебата.
Только в рассказе матери о тундре, что лежала на пути к Печальке, есть одинокая пихта. С тех пор как погиб отец, люди стойбища не кочуют на это озеро.
Неужели сенебат видит эту дорогу?
Я смотрю на наших людей. Они сидят, слушают. Они или не узнают, о чем поет сенебат, или ничего не боятся.
Я должен им сказать, я должен решиться.
Сенебат замолк, глубоко вздохнул.
Сейчас, сейчас моя очередь подхватить его слова, подпеть ему. Я раскрываю рот, я пою, и голос мой звучит громко-громко.
Я повторял за сенебатом, но в песню вторгались иные слова:
Я пел и не видел своих людей.
Я очнулся от крика, похожего на стон гагары.
Вскочил Чуй, стоял растерянный Кильда, а сенебат кружил по чуму, стараясь заглушить мою песню.
Люди не знали, что делать! Люди ждали… В их глазах загорался огонь мщения. Они тоже любили Токуле!
Чуй нашелся раньше других и крикнул:
— Так это правда, сенебат? Отвечай нам! Правда ли то, что видел Дагай в своей песне?
Сенебат молчал. Он не слушал ни криков, ни вопросов. Он еще верил в свою силу…
Сейчас, когда прошло так много лет, я могу понять, на что надеялся сенебат.