Гремели последние бои, Победа была близко.
И это казалось совершенно невероятным: неужели еще день, два, ну пусть неделя и наступит Та Самая Минута?!
Странное состояние охватило всех нас — участников боев в центре Берлина: здесь близость Победы чувствовалась особенно остро. От этого все существо наполнялось огромной радостью, и вместе с радостью к сердцу подступало неожиданно тревожное ощущение. Потом я понял: оно шло из будущего, которое нас ожидало и было незнакомо...
Что-то изменилось в людях в эти дни: солдаты подобрались, подтянулись. Даже в своем пропыленном, пропотевшем обмундировании они казались щеголеватыми.
Даже мера времени изменилась. Его стали отсчитывать не в часах и минутах, а в метрах! Все вдруг стали говорить: «...до конца войны осталось 900, 800, 600 метров!» — таким оставалось расстояние до рейхстага.
Тяжела была Великая Отечественная. А теперь, когда бойцы, сквозь нее прошедшие, уже видели впереди Победу, когда все знали: еще немного, еще чуть-чуть... и — да здравствует ЖИЗНЬ! — воевать стало еще труднее.
В эти дни в каждом из нас с особой щемящей остротой усилилось стремление не только победить ненавистного врага, но и самому выжить… Никто об этом, разумеется, не говорил, но как-никак жить очень хотелось. Погибнуть в последние дни войны казалось чудовищно несправедливым…
А война продолжалась!
Шли тяжелые и почти беспрерывные бои. Солдаты, как и раньше, атаковали с решительной и отчаянной самоотверженностью. Гарантий на жизнь не было ни у кого...
Ужесточение боев на улицах и площадях нарастало с каждым метром. Казалось, в самом берлинском воздухе витал смрадный дух смерти.
* * *
Весенние, апрельские деньки.
Все сильнее припекало ласковое солнце. Нередки были и короткие дожди. На деревьях развертывались нежные, словно лакированные, листочки, берлинские липы окутались желто-зеленой дымкой. Воздух пропитывался острым, горьковатым запахом свежей листвы. Этого аромата не могли перебить даже чад пожаров, танковая гарь, пороховые газы, вонь взорванного тротила.
В редкие минуты между атаками, когда можно было открыть башенные люки, танкисты вылезали из машины: солнце пригревало, солдатам хотелось присесть на броню танка и хоть немного погреться в ласковых лучах...
Сбросив танкошлемы, они брали огрубевшими пальцами ветки и прижимали к воспаленным лицам липкие и пахучие листья.
В эти минуты казалось, что бойцы прислушиваются к чему-то далекому и бесконечно дорогому.
Однажды, когда мы вели бои еще в районе Нейкельна (все названия районов, улиц, площадей и разных объектов Берлина даю по оперативной карте, сохранившейся в моем личном архиве. Автор), старший лейтенант Комолых протянул мне горсть только что сорванных листьев.
Я опустил в них лицо. Сильный, упругий аромат словно прорвался в сердце! Показалось на миг, что и не было войны, этих долгих, страшных, кровавых лет нечеловеческих страданий. То был до боли родной запах мирного времени, леса и поля моего детства — самого лучшего леса и поля, где я научился различать шелест трав и голоса птиц, увидел, как в желтой ржи распускаются синие васильки!
Эти воспоминания были целительны, они вливали силы в людей. Но они же, воспоминания, остро бередили души, нельзя было уходить в них надолго... Да и обстановка не позволяла: как будто из-за угла с разбойничьим посвистом налетал ветер войны: снова звучала резкая, как выстрел, команда: «К бою!». И танкисты, тяжело отрывая от воспаленных лиц ладони, встряхиваясь, словно ото сна, привычно — который раз! — ныряли в башни своих машин. С сухим лязгом захлопывались тяжелые люки, и накатывались привычные запахи растревоженной стали, солярки, гретого масла, пороха — страшные ароматы войны!
От волнения, от только что вспомненного, в предощущении атаки кровь гулко стучала в висках.
Надо в бой. Победа сама не придет!
* * *
В уличных боях атаки короткие. Но они следуют одна за другой часто: не успел достигнуть одного рубежа, надо штурмовать следующий. Поэтому бойцы и командиры находятся в постоянном ожидании. А танкисты, которые составляют основу штурмовых групп, — в особенности.
Ожидая короткую, знакомую команду «Вперед!», сидят за рычагами механики-водители. Сжимая рукоятки механизмов наводки, до боли в надбровных дугах уперлись в налобники прицелов командиры орудий. Медленно, словно нащупывая притаившегося противника, поворачиваются командирские перископы...
Все смотрят вперед. Все радиостанции включены на прием, только за командирской рацией остается право включиться на передачу.
Танкисты и автоматчики, артиллеристы и саперы — все вместе готовы к броску, это будет смерч, и он разрушит все, что преграждает нам путь к Победе!
Приглушенно, на малых оборотах урчат танковые моторы: их рокот сейчас похож на гром накатывающейся грозы. Голубоватые дымки выпрыгивают из выхлопных труб. Пронзительно воют умформеры танковых радиостанций. Это, пожалуй, единственно высокий звук на фоне басистого грохота и гула, затопившего берлинские улицы.
Смотришь, как дрожат опущенные стволы танковых пушек, и кажется, это не машины, а живые существа, дрожащие от яростного нетерпения. Припав к земле, они с трудом сдерживают себя от рывка вперед!
Все мы наэлектризованы перед стремительной и отчаянной атакой, в которой каждый из нас и все вместе найдем свой путь к победе в этом бою. Или…
* * *
Если бы не дым и не пылевые вихри, то прямые, как стрелы, улицы, по которым наступает полк, просматривались бы на всю длину. Но все равно я отчетливо вижу панораму боя на Гнейзенау-штрассе. Наши «ИС» как будто плывут в спрессованном, сиреневом мареве! Их массивные, приземистые силуэты размыты, как на картинах импрессионистов, они чуть покачиваются: вперед-назад, вперед-назад! Серебряными бликами посверкивают гусеничные траки.
Танки взаимодействуют огнем попарно, а пары — между собой. Два тяжелых танка «ИС» — это взвод, он простреливает всю улицу: один танк — правую ее сторону, другой — левую. И наступает такая пара уступом, друг за другом, — по обеим сторонам улицы. Другая пара двигается за первой и поддерживает ее огнем. Это и есть «елочка».
Я вижу, как танк, идущий впереди, делает остановку. Длинный хобот его пушки быстро разворачивается: он увидел цель в глубине квартала, я эту цель еще не вижу. Красноватое, короткое пламя вырывается из среза дульного тормоза. Раздается хлесткий звук выстрела, многотонный корпус машины слегка подпрыгивает и, окутавшись серо-бурым пылевым облаком, устремляется вперед — к следующему огневому рубежу. Когда, присев на балансирах, танк срывается вперед, в самом его броске чувствуется неукротимая, злая ярость. От резких движений сорокашеститонной машины содрогаются и земля и стены домов, видно, как из-под гусениц брызжут сухие, длинные искры.
Для тяжелого танка остановка должна длиться не более двенадцати секунд: умелому наводчику этого хватает, чтобы произвести прицельный выстрел. Далее механик-водитель по команде должен сделать короткий рывок вперед с быстрым отворотом машины в сторону; этот маленький маневр необходим, чтобы вывести танк из поля зрения прицела противника. За время рывка командир должен выбрать новую цель, указать ее наводчику, а заряжающий — перезарядить пушку бронебойным или осколочно-фугасным снарядом, в зависимости от характера цели. Он же перезаряжает спаренный пулемет танка.
На этот раз танк после выстрела чуть-чуть помешкал, всего на секунду. Вижу, как на третьем этаже дома в темном провале окна вспыхнул хвост багрового пламени, на фоне освещенной стены на миг проявился силуэт солдата в немецкой каске. Это выстрелил немецкий истребитель танков — «фаустник». Секунда промедления — и фашист сделал свое: «фауст» полетел в танк, идущий в первой «ветви» боевой «елочки».
По башенному номеру определяю: машина командира взвода старшего лейтенанта Бокова. За его взводом двигается танк командира роты старшего лейтенанта Гатиятулина, а за ним — вторая «елочка».
Боков ведёт бой с танком противника или самоходкой. По собственному опыту знаю, что в таком случае все внимание экипажа занято, и танкисты не имеют никакой возможности отвлекаться на другое. Поединок электризует людей, захватывает их целиком, экипаж должен выйти из этого единоборства победителем и — уцелеть!