Мамутов дал прочесть Даулетову письмо, поступившее из райкома. Короткое письмо. Тетрадный листок с обеих сторон. Небольшое, но страшное. Назван был в письме Даулетов морально разложившимся типом, двоеженцем, позорящим имя руководителя и коммуниста. Одна жена находится в ауле, другая в райцентре. У одной восьмилетний ребенок, у другой ребенок ожидается. Имена обеих жен названы, названы и адреса. В конце приговор: «Может ли такой человек руководить коллективом и носить в кармане партийный билет? Люди не хотят подчиняться моральному уроду и идти за ним».
Подписи не было.
Пока Даулетов читал, секретарь парткома смотрел в степь. Лишь когда почувствовал, что письмо прочитано, повернулся.
— Анонимка, — подтвердил Мамутов. — Они в райкоме не должны такие письма рассматривать. Однако... Нажимовские штучки. Переслали нам. Я тоже имею право не рассматривать, но письмо на контроле. Будут спрашивать. Мне нужна полная уверенность, что...
Мамутов говорил строго и назидательно, пока не заметил, что Даулетов не слушает его. Он стоял задумчивый и отрешенный. Ничего вроде не существовало вокруг. Глаза открыты, но не видят. Ослеп, что ли, Даулетов?
— Неправда все? — спросил Мамутов уже другим тоном.
Даулетов молчал. Он все еще будто и не слышал и не видел никого.
— Неправда ведь? — повторил Мамутов. Повторил, подсказывая слово.
Даулетов не принял подсказку:
— Правда!
Задохнулся Мамутов. В нем словно взорвалось что-то. Нервы взорвались. Вспыхнули, как закоротившиеся провода.
— Как посмел? — он даже не заметил, что перешел на «ты».
— Я люблю этого человека, — Даулетов ответил просто и как-то обыденно.
— Он любит! Ты что, один на земле? Один такой поэтичный, романтичный? У одного тебя сердце есть? Да? Одному тебе любить хочется?
— Всем, — согласился Даулетов. — Но мне тоже.
— Все правда? — еще раз спросил Мамутов.
— Не знаю... — Он действительно не знал, беременна ли Шарипа, или врет осведомитель.
— Не знает он. А то, что тебе тысячу человек доверили, это знаешь? Что нет у тебя права подводить их — знаешь?
— Я не узнаю тебя, Мамутов.
— Что из того?
— А то, что мог бы понять. Понимал меня прежде...
— И сейчас понимаю, да оправдать не могу. Дело мы начали... Дело! А ты его предал...
— Не смей так!
— А как? Думаешь, пойдут теперь люди за нами? Жди! Думаешь, в нюансах твоей души разбираться будут? Как же... Нравственность экономики... Нравственность! Ты теперь забудь это слово. Не дай бог кто услышит — засмеют.
Хлестал Мамутов Даулетова. Горечь, боль свою вымещал.
— И ее не пощадят, — продолжал он.
— Ее-то за что? — взмолился Даулетов.
— За что? А за то, что такие дела в одиночку не делаются. Разве один шел над пропастью?
— Прости, Мамутов!
Секретарь не понял, к чему это сказано. Не его одного обидел Даулетов. Да и не в обиде дело. Зачем же перед ним каяться?
— Что ты?
— Прости! Потом доругаешь меня. Казнишь, может быть. Заслужил. Но ее нельзя... Нельзя, Мамутов, понимаешь?
И он, махнув как-то безнадежно рукой, бросился к своему «Москвичу», сиротливо стоявшему возле скотного двора. Бросился не оглядываясь, не обращая внимания на крик Мамутова:
— Не смей! Не делай этого!..
Солнце уперлось в горизонт, но тяжелая массивная туча надавила справа и сверху, словно сталкивая его за край земли. Столкнула. Заслонила собой малиновую полоску заката, а затем и прозрачную синеву сумерек. День не угас, а оборвался, будто щелкнули выключателем, и наступила тьма.
Много машин шло в райцентр. К вечеру возвращаются домой рабочие насосной станции, смотрители коллектора, кооператоры, доставляющие товары в степные аулы.
Среди грузовых и легковых бежал и «Москвич» Даулетова. Бежал резво, торопился. Хотя резвости у него настоящей уже не было — возраст не тот и силы не те. Скакуны к старости не обгоняют соперников, стараются лишь не отстать. «Москвич» не отставал поначалу. Но только поначалу. Километров через десять оказался один на дороге. Умчались спутники.
Ночь. Степь. Уже не бескрайняя и вольная, как днем, а сжавшаяся, как туннель, кажется, протяни руку — и упрешься в край. Темнота охватила машину, она приникла к стеклам, она, кажется, давила на крышу. Она словно просочилась в сознание и заволокла мозг Жаксылыка. Лишь где-то в глубине, там внутри, чуть ли не у затылка, пульсировало, вспыхивало мигалкой имя: «Шарипа, Шарипа, Шарипа...»
Он не знал, найдет ли ее, застанет ли дома? А если найдет, что скажет? Он вообще сейчас ничего не знал. Не понимал. Не думал ни о чем. Он сидел недвижно и неотрывно, немигающим взглядом смотрел на дорогу, а она все тянулась и тянулась, лишь изредка по краям ее выскакивали белые ограничительные столбики, словно суслики в степи.