В том, что фашисты меня увидели, сомнений быть не могло. Я присел и повалился от слабости на левый бок, заполз в землянку и укрылся дерюгой... Слышал, как под их башмаками резко заскрипел январский снег. Хруст этот отдавался в сердце, которое билось неровными, сильными толчками. С меня стащили дерюгу, с криком грубо сорвали портупею и командирский ремень. Мне стало больно, и я застонал.
— Коммунист! — гортанно заорал фашист и, несколько раз ударив по лицу, стащил с нар. Теряя сознание, я успел подумать, что ко мне наконец пришла смерть.
13
Очнулся я на какой-то железнодорожной станции, где провел кошмарную ночь, метался на холодном полу в сильном жару, в полузабытьи. Одолевала жажда, все тело разрывало на части от боли, бинты упруго набухали от крови, нестерпимо ныли обмороженные ноги.
Вскоре меня подняли и швырнули в телячий вагон. От боли перед глазами все поплыло, я куда-то провалился и больше уже ничего не помню...
В себя пришел уже в машине. Нас везли. Дорога была отвратительной, грузовик швыряло из стороны в сторону, подбрасывало на выбоинах. Надо мной висело синее небо, а сбоку в машину заглядывало солнце — холодное, похожее на желтый цветок на черном стебле. Кто-то рядом тихонько стонал, кто-то яростно ругался.
К вечеру нас привезли на окраину Ярцево, где находился земляной барак-блокгауз. Снятый с кузова машины, я лежал на снегу с ощущением полного отчаяния и беспомощности, обозревая это мрачное сооружение, которое, казалось, проглатывало появляющиеся у входа фигуры пленных.
Наконец появились люди с носилками. Один из них, седой, с продолговатым морщинистым лицом, припадая на разбитый серый валенок, присел возле меня на корточки, спросил:
— Давно ранен, командир?
— Да не...
— О-о, совсем свеженький! Сам откуда будешь?— Из Москвы...
— Земляк!
Он мгновенно оживился, вскочил, позвал другого, такого же хромого санитара с носилками, и они вдвоем уложили меня на левый бок, прикрыв одеялом, внесли в барак. Это была длинная, в полсотни метров, землянка, тускло освещенная маленькими, мутными электрическими лампочками. По обеим сторонам стояли трехъярусные, грубо сколоченные из брусьев нары-клетки. Немного привыкнув к этому адскому, гнетущему полумраку, я разглядел несколько остроскулых, небритых лиц с ввалившимися глазами, безучастно встретившими мой взгляд.
— Мы позаботимся, чтобы сегодня же тебя отправить. Ты тут быстро пропадешь... ни фельдшеров, ни врачей. В твоем состоянии одна дорога — в яму... Она здесь вместительная... Но ты, командир, не беспокойся, мы тебя так не бросим. Ничего. Близко наши! — проговорил тот санитар, что из Москвы. Потом куда-то сходил, принес ломоть хлеба и две луковицы.
— Лучок убивает здешний дух, бережет наши зубы. Спрячь, потом съешь.
Задыхаясь от удушливой, подземельной вони, я готов был кричать, выть от тоски и боли. Земляк мой сидел рядом, вскакивал, снова присаживался, говорил всякие утешительные слова, то завертывал в одеяло мои ноги, то подносил кружку с водой. Ночью нас снова погрузили в машину и повезли опять с длительными на морозе остановками. Под утро мороз усилился. Путь от Смоленска был таким мучительным, долгим, что я снова потерял сознание.
Пришел в себя от парной, тяжко давившей теплоты. Перед глазами, словно призраки, бродили голые люди. Между ними шныряли полуобнаженные парни в клеенчатых передниках. Где-то совсем близко шумно лилась вода.
Надо мной склонилась девушка в белом халате. Пошлепав ладошкой по моим небритым щекам, проговорила:
— Ах ты боже мой! Ну как, очухался? Давай-ка я сниму твои кубари и сабельки.
— Не трогай! — я загородил рукавом воротник гимнастерки, услышал, как частыми толчками забилось сердце.
— Я Катя Рыбакова, лейтенант медицинской службы первого гвардейского кавкорпуса,— представилась девушка.— Моли господа бога, что именно я сегодня тебе подвернулась... Положат в офицерскую камеру, а там таким делать нечего...
Затем она окликнула проходящего мимо парня:
— Володя! Помоги мне.
— Новенький!— Высокий светловолосый санитар с болтающейся на груди клеенкой снял с меня полушубок и все остальные вещи и куда-то унес.
...Мне везло в жизни на хороших людей. Встретил я их и в лагере военнопленных. Доктор Петров, Катя Рыбакова стали моими спасителями, уберегли от смерти. Подкармливали, чем могли, делали перевязки. В страшных условиях, под неусыпным гестаповским взором они, рискуя своей жизнью, выходили меня, поставили на ноги.
Я стал поправляться, и мне разрешили греться на весеннем солнышке, неподалеку от проволочного заграждения, тянувшегося в два ряда. Между ними ходил часовой с автоматом и крупной овчаркой на поводке. На вышках стояли часовые с пулеметами. Ниже внутренних козырьков висели фанерные дощечки, на которых крупными русскими буквами было начертано: «ПРИ ПОДХОДЕ К ПРОВОЛОЧНОМУ ЗАГРАЖДЕНИЮ ЧАСОВОЙ СТРЕЛЯЕТ БЕЗ ПРЕДУПРЕЖДЕНИЯ».
Глубоко страдая, я бродил на прогулках в одиночестве и, не помню как, забрел в дальний угол двора и очутился перед длинной широкой ямой. Опираясь на костыль, вскарабкался на бугор мягкой накопанной земли. Яма была похожа на глубокий котлован, какой обычно роют под фундамент строящегося дома. На первый взгляд все выглядело пристойно, обыденно. Одна половина гладко выровненного дна была чистой, другая возвышалась почти на метр и была тщательно засыпана свежей землей. Здесь же торчали воткнутые в землю саперные лопаты... И вдруг я заметил уголок советской пилотки. От страшной догадки вздрогнуло сердце: «Вот она, общая яма-могила... Значит, сюда каждую ночь приносили трупы расстрелянных, умерших от ран и болезней, сваливали в яму, укладывали в ряд и засыпали землей...»