Алекс Бор
Последний бой Рубена Сальдивара
…на всем фронте было так тихо и спокойно, что военные сводки состояли из одной только фразы: «На Западном фронте без перемен».
Вот уже две недели мы сидим в окопах на окраине этого французского городка, название которого давно уже выветрилось из памяти.
Каждый день нас пытаются смешать с землей ураганным артиллерийским огнем и непрерывными атаками – но мы, как ни странно, держимся. Иногда даже пытаемся контратаковать – но нас останавливают немецкие пулеметы, и обратно возвращаются не все. Однако кровавый молох войны неустанно поставляет в наши ряды все новых и новых новобранцев, многие из которых еще не нюхали пороха и плохо понимают, куда они попали.
Позавчера к нам пришли пять мальчиков – чуть постарше меня. Их глаза горели, они рвались в бой…
А сегодня они остались лежать на пригорке у сосны – она растет как раз посередине между нашими позициями и окопами противника…
За две недели не осталось почти никого, с кем я делил позицию в самом начале, когда нас бросили закрыть брешь в обороне этого городка… el diablo, как же он называется?
Вокруг меня каждый день умирают люди – однако я по-прежнему жив.
Я жив, потому что не могу умереть – я должен вернуться домой.
Вернуться, чтобы рассказать, что такое война.
Рассказать, что на войне нет никакой романтики.
Что война – это грязь, боль и смерть.
Я жив и даже сыт – еду нам подвозят регулярно, что не скажешь о снарядах, патронах и сигаретах. Я раньше не курил, если не считать детского баловства. И даже, попав на войну, я не сразу изменил свои мирные привычки: получая паек, отдавал сигареты товарищам – чем очень их радовал.
Они устало улыбались, хлопали меня по плечу – и тут же затягивались с такой радостью, словно табак был для них самым главным в жизни.
Но не минуло и недели, как я понял, что прожить без курева на войне нельзя. Можно сойти с ума, если не продерешь сухое горло крепким табаком.
Когда я перестал отдавать свой сигаретный паек, мои товарищи восприняли это с философским спокойствием, никто ни словом не упрекнул меня, однако я почувствовал, что если бы все оставалось по-прежнему, они не бросали бы на меня такие взгляды… Нет, не косые… Я бы сказал, что они смотрели на меня с жалостью. Точно такой взгляд был у отца, когда я огорошил его известием, что уплываю на войну в Европу.
Мои боевые товарищи – а в окопах, под вражеским огнем, мы все товарищи, иначе и быть не может, – наверное, до сих пор считают меня ребенком, хотя я воюю уже два месяца. А если считать учебную роту – то четыре.
Это очень большой срок, чтобы избавиться от некоторых иллюзий…
Два месяца в грязи и сырости, под пулями, под обстрелом.
Два месяца рядом со смертью, которая каждый день забирает кого-то из тех, с кем еще утром ты делил хлеб.
Уводит, не разбирая, кто солдат, кто офицер, кто молодой, а кто уже почти старик.
Но – повторюсь – мне везет: я ни разу не был ранен, хотя у меня на глазах от людей оставались кровавые ошметки. Месиво из кишок и костей, оторванные руки и ноги. Желе из размозженных голов… Я навсегда запомнил свой первый бой, когда смерть прошла совсем рядом со мной, оглушив близким взрывом. На лицо брызнуло что-то горячее и склизкое, залепив глаза и нос. Машинально вытерев лицо, я увидел, что пулеметчик, которому я подносил ленту, валяется на дне окопа. Несколько долгих мгновений я смотрел на того, кто только что говорил мне, что нельзя бояться обстрела, потому что смерть любит трусов… И лишь стерев с лица липкую субстанцию, я увидел, что у моего боевого товарища, имени которого я не успел запомнить, нет головы, и земля вокруг заляпана красным и грязно-желтым… И такой же грязно-желтый у меня рукав гимнастерки, которым я вытер лицо… Дальнейшее я помнил плохо – меня выворачивало и корежило, хотя желудок исторг из себя все содержимое сразу, как только я осознал, чем было перемазано мое лицо…
Удивительно, как я при этом не разделил участь своего несчастного товарища – пули вокруг жужжали, как рассерженный пчелиный рой.
И снаряды тоже вздымали фонтаны земли почти рядом.
Судьбе было угодно, чтобы мой первый бой не стал последним.
А еще, наверное, меня спас оберег – круглый серый камешек на прочной шелковой нитке, который повесила мне на шею мать.
Она не хотела, чтобы я ушел на эту войну, которая гремела в далекой Европе. И отец тоже – но он хотя бы не плакал и не пытался меня отговорить. Только угрюмо сверлил взглядом пол и шумно вздыхал.
А мама плакала…
Но я, как всегда, был непреклонен. Мне уже полгода как исполнилось шестнадцать, и я давно считал себя взрослым.