– Это указывает только на то, что в рядах наших карбонариев не было согласия. Но не на мою вину.
– Как будто так.
Государь склонил голову и продолжал пристально смотреть в карие мягкие глаза Киселева. Павел Дмитриевич заметно занервничал.
– Если против меня есть конкретные улики, ваше величество, предъявите их. Если нет, позвольте мне удалиться, хоть в отставку. Вижу, что моя внешность вас не устраивает.
При чем тут внешность? Дергается. Говорит невпопад.
– А вы сами не знаете за собой вины?
Генерал поник. Он-то много чего знал, и на душе у него было не настолько спокойно, чтобы с чистой совестью отвечать государю. Но давать на себя улики? Малодушие и глупость.
Как объяснить? И что из всего сказанного сможет понять этот молодой еще человек, чьей жизнью играли заговорщики? Лучше молчать. Решив так, Киселев скрестил руки на груди и заявил не без дрожи в голосе:
– Больше мне ничего не известно.
– В таком случае я вас не задерживаю.
По губам Павла Дмитриевича повело холодом. Голова слегка закружилась. Ему показалось, что мгновением раньше, чем государь произнес распоряжение караульным, он явственно слышит: «Заковать в ручные кандалы. Препроводить в крепость».
– Отправляйтесь обратно в Тульчин, – между тем отчеканил Николай. – Я приказываю вам всемерно содействовать следствию. Фельдмаршал Витгенштейн стар и вряд ли будет расторопен. Хочу предупредить: я не снимаю с вас подозрений, но за неимением улик оставляю дело открытым. От вас будет зависеть, завоюете ли вы мое доверие или погубите себя.
Киселев не поверил ушам.
– Вы оставляете меня в прежней должности?
– Только до завершения расследования. Кто-то обязан командовать штабом. Война, как вы сами сказали, близко. А у нас на одного дельного человека двадцать дураков. Если в дальнейшем откроется ваша более плотная причастность к заговору, то не взыщите. Я говорю откровенно.
Киселев стоял как громом пораженный. Он ожидал либо ареста, либо оправдания. Но его подвесили на тонкую веревочку, заставляя дергаться и доказывать свою преданность, годность, незаменимость. Можно разбиться в лепешку и ничего не выслужить. А можно… не угодить в крепость. Лучшая из перспектив. И ради нее – молодой монарх это знал – его сегодняшний гость будет землю грызть, надрывать жилы. Работать.
В душе у Павла Дмитриевича шевельнулась обида. Он недооценил нового царя. Попал в ловушку. С этим ничего не поделать. Хоть кричи!
В свою очередь Никс разгадывал другой ребус.
Предаст? Можно ли положиться? Оставить в старых чинах?
С другой стороны, война не за горами. Стоит ли оголять командование? Такие, как Киселев, будут служить. Мятеж разгромлен. Идти некуда. Выбирать не из чего. Либо генеральские эполеты, либо тачка и кайло в руднике. Блестящая альтернатива!
Павел Дмитриевич, пошатываясь, вышел в коридор. Сел у стены. К нему подошел Бенкендорф.
– Еду обратно в армию, – сквозь зубы процедил Киселев.
По лицу Александра Христофоровича мелькнуло удивление. Он протянул несостоявшемуся арестанту руку.
– Полагаете, государь меня простил?
– Еще нет. Но он вас не тронет.
Понемногу старому историографу Карамзину становилось лучше: простуда, полученная на Сенатской в роковой день, отступала. И почти все поверили: выкарабкается. Он сам, жена Катерина Андреевна, девочки, даже императрица Мария Федоровна.
Чуть только Николай Михайлович стал выходить, царица-вдова приказала звать его на вечерний чай. О, не стоит беспокоиться, за ним пришлют удобный экипаж. Какие могут быть формальности, сюртук так сюртук, хотя, конечно, лучше в придворном – фрак, орден. Действительный статский советник – тот же генерал. Видали вы генерала без формы? Приедет особый чиновник из Герольдии, чтобы правильно облачить гостя – каждой награде свое место. Ведь Зимний – не Царское, город – не дача.
Николай Михайлович покорился. Надобно любить друзей. А императрица-мать, безусловно, друг. Верный, надежный, сердечный.
Утром в пятницу прибыл герольдмейстер, а вслед за ним старые ученики-арзамасцы – Блудов и князь Дашков. Оба смущенные, но полные надежд. Николай Михайлович сам рекомендовал их государю. Тот обронил как-то:
– Возле меня нет ни одного человека, способного написать две страницы по-русски.
Вовремя сказанное слово дорогого стоит. Теперь ученики марали бумагу в Следственном комитете и, как кони в неудобной сбруе, фыркали, переминались с ноги на ногу, норовили цапнуть кучера. Им неловко было судить вчерашних друзей. Но ставки высоки: два министерских кресла – юстиции и внутренних дел.
С герольдмейстером приехал генерал Бенкендорф – воспитанник императрицы-матери, которого она и попросила проводить гостя. Это долговязое остзейское насекомое никогда не вызывало у Николая Михайловича никаких эмоций. Стул у стены. Подсвечник. Ваза. Даже жаль, что государи питают доверие к подобным субъектам. Не человек – тень. Калька с человека, которую по недоразумению Бог забыл раскрасить. За все годы кивков на обедах у Марии Федоровны, историограф ни разу не слышал, чтобы ее протеже расцепил зубы. Только смотрел перед собой бесцветными глазами и, казалось, даже не особенно вслушивался в разговор.
Так и теперь. Любезная улыбка. Ничего не значащие слова. Конечно, он подождет. Герольдмейстеру еще надо закончить работу. Сел в уголке и уставился во внешнюю пустоту из пустоты внутренней. Тем временем Дашков и Блудов не особенно робели при нем, хотя и выказывали почтение. Вечно возле государя. Допросы ведет с самим Чернышевым. Но кто он и что? Не всем дан счастливый дар угадывать будущих царских любимцев.
– Скоро ли пройдет мода на революции? Или мы пройдем скорее? – По привычке Николай Михайлович говорил свободно, не оглядываясь. Проворные пальцы чиновника из Герольдии мелькали у его шеи. – Уж вы не вешать ли меня собрались, голубчик? Для этого красная лента не подходит. Надобно пеньки.
Герольдмейстер побледнел как смерть. Дашков и Блудов посмеялись мрачной шутке. Генерал в углу ничего не сказал, точно не слышал.
– Кажется, еще вчера венец слетел с головы Фердинанда Испанского, и остался на ней один шутовской колпак. Глядь, снова на Пиренеях монархия. Век конституций напоминает век Тамерланов: везде войны и разрушения.
Лакей принес фрак и под бдительным взглядом герольдмейстера стал облачать хозяина.
– Покойная французская революция бросила семя, как саранча: из него выползают гадкие насекомые. Вам приходится чистить поле. Не завидую.
Князь Дашков кашлянул.
– Вы сами предупреждали: при дворе больше лиц, чем голов, а душ еще менее.
Старик кивнул.
– Здесь либералисты, там сервилисты. Истина и добро посередине. Вот ваше место, прекрасное, славное. Надобно служить. И порядочным людям занимать государственные должности. Иначе на них понабьется всякая дрянь, сами же плакать будете.
– Но для чего вы не пошли, когда государь звал вас? – Блудов приблизился к учителю. – Не оттого ли, что место вовсе не так прекрасно и славно?
Николай Михайлович дернул головой, и лакей уколол его булавкой в шею.
– Вы, дружок, приписываете мне чистоплюйство, которого, поверьте, у меня нет. Я болен. Собираюсь в дорогу. Ось мира будет вращаться и без меня. Что делать в правительстве? Я стар для молодых и молод для стариков. Я давно простился с мечтой быть полезным. Не простился только с историей. И стану писать ее вопреки нашим кастратам и щепетильникам. Мы все, как мухи на возу, в своей невинности считаем себя причиной великих происшествий. А надобно смириться с собственным ничтожеством.
– Но ваш воспитанник князь Вяземский вовсе не одобряет поступление на службу в нынешних обстоятельствах, – молвил Дашков, покусывая платок. – Он писал мне и решительно отговаривал. Сознаюсь, я в сомнениях: не совершаю ли чего непоправимого.
– Вам стыдно служить? – В голосе старика звучала горечь. – Я знаю мнение князя Петра Андреевича. Я люблю его, но что в наших мыслях братского? «Умнейшие и деятельнейшие из нас все с вывихом: у кого язык, у кого душа, у кого голова. Арзамас рассеян по заднице земли». Вот что он пишет. Давайте носиться из края в край, с чужбины на чужбину и нянчить свои вывихи. Меж тем как для нас, русских, одна Россия самобытна, одна Россия существует, все иное есть только отношение к ней, мысль, привидение. Мыслить, мечтать можно в Германии, Франции, Италии, а дело делать единственно в России.