Эти два несравненных существа уцелели во всеобщей катастрофе, чтобы стать моими спутниками в первый год одиночества. Когда они были со мной, я почувствовал все их достоинства. Все прочие чувства, страсти и сожаления постепенно слились у меня в неиссякаемую любовь к ним. Я не забыл милую спутницу моих молодых лег, мать моих детей, мою обожаемую Айдрис; но в ее брате я видел как бы ожившую часть ее души; когда со смертью Ивлина я утратил то, что всего более напоминало мне ее, память о ней воплотилась для меня в Адриане, и я пытался соединить два милых образа. Тщетно ищу я в глубинах своего сердца слова, способные выразить всю любовь к этим последним моим собратьям — людям. Когда мною овладевали скорбь и сожаления, как это бывало в нашем беспомощном одиночестве, звонкий голос Адриана и его взор, полный любви, рассеивали мрак. Невольно радовался я и безмятежному спокойствию, и кроткой покорности, светившимся на ясном лице Клары и в ее больших синих глазах. Они были для меня всем — светом для моей души, погруженной во мрак; отдохновением от трудов; сладким забытьем для моей бессонной скорби. Плохо, очень плохо, бессвязными и пустыми словами выражаю я чувство, соединявшее меня с ними. Я готов был обвиться вокруг них подобно плющу, чтобы один удар сразил всех. Я готов был сделаться частью их существа и, «когда бы мыслью стала эта плоть»381, сопровождать их в новую, неведомую обитель.
Но я никогда больше не увижу их. Я лишился счастья слышать их милые речи, смотреть на них. Я подобен дереву, пораженному молнией; никогда не нарастет вновь кора на обнажившиеся живые волокна, и вечно, непрерывно, без минуты милосердного отдыха, эта обнажившаяся жизнь будет содрогаться под ветром. Я один в целом мире; но и эти слова были мне вначале не так страшны, как то, что Адриана и Клары больше нет.
Поток мыслей и чувств течет всегда одинаково, как бы ни менялись берега, в которые он заключен, и их отражения в воде. Чувство утраты со временем несколько притупилось, но сознание бесконечного одиночества росло.
Три дня бродил я по улицам Равенны — то думая лишь о любимых существах, спавших в подводных пещерах, то с ужасом созерцая окружавшую меня пустоту, дрожа перед каждым следующим своим шагом, пугаясь каждой перемены, обозначавшей ход времени.
Три дня бродил я по улицам этого печального города; много часов провел, обходя его дома и прислушиваясь, не раздастся ли какой-нибудь звук, указывающий на присутствие человека. Иногда я звонил в дверной колокольчик; звон его отдавался под сводами, и вновь наступала тишина. Я твердил себе, что надежды нет, и все же надеялся и вновь обманывался в своих надеждах. Разочарование, словно холодное стальное острие, погружалось в гноившуюся рану моего сердца. Все это время я питался как дикий зверь, который хватает пищу, лишь когда ощутит нестерпимый голод. Я не переменял одежду и за все это время ни разу не попытался укрыться на ночь под крышей. Я не спал по ночам, меня сжигала лихорадка и не покидало нервное раздражение, а мысли в голове путались.
Лихорадочный жар в моей крови усиливался, и мной овладело беспокойное желание странствовать. Я помню, что на пятый день после кораблекрушения ушел из Равенны, не зная, куда и зачем иду. Должно быть, я был очень болен. Если бы я пребывал в бреду, наступившая ночь стала бы для меня последней. Идя по берегу Мантоны382 вверх по ее течению, я задумчиво глядел на воду, говоря себе, что прозрачные волны могли бы навсегда исцелить меня от страданий, и не понимал, почему не спешу укрыться в них от отравленных стрел мыслей, пронзавших меня насквозь. Я шел почти всю ночь и наконец утомился до того, что позабыл о своем решении не ночевать в опустевших людских жилищах. При свете убывающей луны, только что взошедшей в небе, я увидел домик; опрятное крыльцо и ухоженный сад напомнили мне о родной Англии. Я поднял дверную щеколду и вошел. Сперва я оказался на кухне; лунные лучи помогли мне найти все нужное, чтобы зажечь светильник. За кухней находилась спальня. Кровать была застлана белоснежными простынями; у очага лежали приготовленные дрова; все было готово и для трапезы. Неужели я наконец нашел то, что так долго искал, — хотя бы одного человека, спутника моего одиночества, утешителя в моем отчаянии? Я был готов и к разочарованию. Комната оказалась пуста, но следовало осмотреть весь дом. Я думал, что ничего от этого осмотра не ожидаю; однако сердце мое громко стучало всякий раз, как я брался за ручку двери, и падало, когда за каждой дверью меня встречала все та же пустота. Было темно и тихо, как в склепе. Я вернулся в первую комнату, недоумевая, какой невидимый хозяин приготовил мне трапезу и постель. Придвинув к столу стул, я взглянул на предложенные мне яства. То было поистине пиршество смерти! Хлеб покрыт был синей плесенью, сыр превратился в кучку праха. Я не решился разглядывать другие кушанья; по скатерти двойной цепочкой ползли муравьи; посуда была покрыта пылью и паутиной; и всюду во множестве валялись дохлые мухи. Все говорило о тщетности моих надежд. Глаза мои наполнились слезами. К чему это лишнее доказательство могущества моего погубителя? За что подвергается такой пытке каждый мой нерв? Впрочем, почему бы мне сетовать сейчас больше, чем всегда? Пустой дом не поведал мне ничего нового о бедствии; мир был пуст, человечество погибло — я это отлично знал, — к чему восставать против бесспорной истины? Но, как я уже говорил, я надеялся наперекор всему, и каждое новое доказательство жестокой истины оказывалось для моей души новым ударом; я еще не усвоил урок, не понял, что никакие перемены места или времени не принесут мне облегчения; и так будет день за днем, месяц за месяцем, год за годом до конца моей жизни. Я не решился вычислять, когда этот конец наступит. Правда, я уже не был в расцвете молодости, хотя и далек от старости. Я находился в поре зрелости. Мне шел тридцать седьмой год; тело мое оставалось столь же крепким, суставы столь же гибкими, как и в годы, когда я был пастухом на холмах Камберленда. Вот преимущества, с которыми мне суждено начать одинокую жизнь. Так размышлял я в ту ночь, перед тем как заснуть.
Однако отдых под крышей, более спокойный, чем обычно, вернул мне наутро больше здоровья и сил, чем за все время после рокового кораблекрушения. Среди запасов, обнаруженных мною накануне вечером, оказался изюм; он подкрепил мои силы; я покинул свой ночлег и направился в сторону города, который виднелся вдали. Насколько я мог судить, это был Форли383. Я с удовольствием прошел по его широким, поросшим травой улицам. Здесь также все было пустынно и заброшено, но мне нравилось находиться там, где прежде обитали мне подобные; нравилось проходить одну улицу за другой, смотреть на высокие дома и повторять себе, что здесь некогда жили люди, такие же как я, что не всегда я был тем несчастным, каким являлся теперь. Обширная городская площадь и окружавшая ее красивая, легкая аркада порадовали мой взор; мне нравилось думать, что, если земля будет когда-нибудь вновь заселена, памятники, оставшиеся после нас, погибших, не уронят нас в глазах новых пришельцев.
Я вошел в один из палаццо, открыл дверь великолепного зала и вздрогнул, вглядываясь. Что за грязный, полуголый дикарь стоял передо мной? Удивление длилось лишь один миг.
Я понял, что вижу собственное отражение в большом зеркале на другом конце зала. Неудивительно, что возлюбленный принцессы Айдрис не узнал себя в жалком существе, которое перед ним предстало. Моя изорванная одежда была той же самой, в какой я выполз, полуживой, на берег бушевавшего моря. Длинные, спутанные волосы свисали по сторонам лица; сквозь них сверкали темные, глубоко запавшие глаза; щеки были желты (ибо пережитые лишения вызвали у меня желтуху) и наполовину скрыты отросшей за много дней бородой.
Но почему бы мне не оставаться таким, подумал я; человечество погибло, и эти лохмотья более подобают для траура по нему, чем фатовской черный сюртук. Таким я, вероятно, и остался бы, если бы надежда, без которой, думается, не может жить человек, не шептала мне, что в таком виде я внушу страх и отвращение тому существу, которое я все еще не отчаялся найти живым. Посмеются ли мои читатели над тщеславием, побудившим меня старательно приодеться для встречи с этим призрачным существом? Или простят причуду полубезумна? Сам я легко себя прощаю — ибо надежда, даже самая смутная, была столь дорога мне, а приятные ощущения столь редки, что я готов был браться за все, что питало эту надежду или доставляло приятность моему изболевшемуся сердцу.