Выбрать главу

Как прекрасна весна! Когда с высоты Виндзорской террасы мы обозревали расстилавшиеся перед нами шестнадцать плодородных округов227, их веселые фермы и богатые города, казалось, что все было прежним — благополучным и радующим сердце. Земля была вспахана; тонкие всходы пшеницы пробивались из темной почвы; на фруктовых деревьях белели бутоны; землепашец уже находился в поле; доярка спешила домой с полными ведрами; ласточки задевали острыми крыльями сверкавшие под солнцем пруды; на молодой траве лежали новорожденные ягнята.

Подняться ввысь стремится стебель нежный, И светлой зеленью одето все вокруг228.

Казалось, что возрождается и сам человек, чувствуя, как зимний холод уступает теплу новой жизни. Разум напоминал нам, что с весною вернутся наши заботы и печали. Но как поверить зловещему голосу, исходящему, вместе с чумными испарениями, из мрачной пещеры страха, когда природа, смеясь и выбрасывая из своего зеленого лона цветы, плоды и журчащие ручьи, зовет нас участвовать в веселом спектакле возрождения жизни?

Где же чума? «Она здесь! Она повсюду!» — раздался голос, полный ужаса, когда в один из дней солнечного мая Губитель вновь понесся над землей, вынуждая дух покидать оболочку, с которой сроднился, и начинать неведомую жизнь. Одним взмахом могущественного оружия были сметены все предосторожности и преграды. Смерть уселась за столом богачей, улеглась на соломенном ложе бедняка, догнала бежавшего от нее труса и усмирила смельчака, вздумавшего ей сопротивляться. Во всех сердцах воцарилось уныние, все глаза затуманились печалью.

Зрелища страданий стали для меня привычными, и, если б я рассказал обо всех, какие видел, о горестных стонах старцев и о детских улыбках, еще более страшных среди общего ужаса, мой читатель, содрогаясь, удивился бы, отчего я во внезапном приступе безумия не кинулся в какую-нибудь пропасть, чтобы не видеть печальный конец света. Но силы любви, поэзия и творческое воображение живут даже рядом с зачумленными и со всеми ужасами смерти. Чувство долга, преданность высокой цели возвышали меня над ними, и сердце мое наполнялось странной радостью. Среди зрелищ горя я словно ступал по воздуху; дух добра распространял вокруг меня свое благоухание, которое смягчало сострадание и очищало воздух от горестных вздохов. Если моя усталая душа слабела, я думал о своем любимом домашнем очаге, о ларце, заключавшем в себе мои сокровища, о поцелуе любви, о детских ласках, и глаза мои увлажнялись чистейшей росой, а сердце смягчалось и освежалось нежностью.

Материнская любовь не сделала Айдрис эгоистичной; в самом начале эпидемии она стала ухаживать за больными и беспомощными. Я запретил ей это, и она подчинилась. Я сказал ей, что мысль об угрозе, с которой она соприкасается, для меня непереносима; что сознание ее безопасности даст мне силы всё выдерживать. Я указал ей на риск, которому подвергаются дета во время ее отлучек, и она наконец согласилась не выходить за ограду парка. В самом замке у нас жило немало несчастных, покинутых родственниками и оставшихся без помощи; уже и этого было довольно, чтобы занять ее время и внимание. А непрестанная тревога за меня и детей, как ни старалась Айдрис побороть или скрыть ее, наполняла все ее мысли и подтачивала силы. Первой заботой Айдрис были здоровье и безопасность детей, а второй — утаить от меня свой страх и слезы. Каждый вечер, когда я возвращался в замок, меня ждали там отдых и любовь. Часто случалось мне до полуночи бодрствовать у ложа умирающего, а потом ехать много миль во тьме дождливой ночи, и одно лишь поддерживало меня — мысль о благополучии и безопасности тех, кого я любил. Когда я бывал потрясен до лихорадочного жара каким-либо особо страшным зрелищем, я клал голову на колени Айдрис, и мой неистово бившийся пульс становился все более ровным; ее улыбка исцеляла меня от безнадежности, ее объятия баюкали и успокаивали мое исстрадавшееся сердце.

Лето было в разгаре; чума, увенчанная короной из солнечных лучей, рассыпала свои меткие стрелы по всей земле. Народы склоняли перед ними головы и умирали. Хлеба, в тот год уродившиеся на редкость обильно, осенью гнили на корню; несчастный, вышедший собрать урожай для своих детей, лежал в борозде мертвым. Лесные деревья величаво повевали ветвями, в то время как умирающие, лежа в их тени, нарушали лесную мелодию болезненными криками. В листве мелькало яркое оперение птиц; олени безбоязненно отдыхали в папоротниках; быки и лошади, покинув свои стойла, которые никго не охранял, паслись на пшеничных полях. Смерть поражала одних лишь людей.

Росла смертность, росли и наши страхи. Моя любимая и я смотрели то друг на друга, то на наших малюток.

— Мы спасем их, Айдрис, — говорил я. — Я их спасу. Пройдут годы, и мы расскажем им о наших страхах, исчезнувших вместе с породившей их причиной. Пусть лишь они одни останутся на земле, но они будут жить; их щеки не побледнеют, их звонкие голоса не умолкнут.

Наш старший уже понимал многое из происходившего и порой с серьезным видом спрашивал меня о причине столь страшных опустошений. Но ему было всего лишь десять лет, и свойственная детству веселость скоро прогоняла заботу с его чела. Ивлин, смеющийся херувим, резвое дитя, еще не знавшее ни печали, ни мук, встряхивал светлыми кудрями, оглашал наши покои веселым смехом и на тысячу ладов привлекал наше внимание к своим играм. Клара, наша милая, кроткая Клара, была нам опорой, утешением и радостью. Она взялась ухаживать за больными, утешать скорбящих, помогать престарелым и развлекать детей, участвуя в их играх. Она скользила по залам замка словно добрый дух, ниспосланный Небом, чтобы освещать наши темные дни неземным сиянием. Всюду, где она ступала, слышались благодарность и хвала. Когда она стояла перед нами во всей своей милой простоте, играла с нашими детьми или старательно оказывала маленькие услуги Айдрис, мы дивились, сколько героизма, мудрости и деятельной доброты таилось в ее нежных чертах и мелодичном голосе.

Лето все длилось; мы верили, что зима хотя бы приостановит эпидемию. Что она вовсе сойдет на нет — эту надежду, это заветное желание мы не смели высказать. Когда кто-нибудь необдуманно заговаривал об этом, слушатели, громко зарыдав, показывали, как тяжки их опасения и как мало осталось надежд. Что касается меня, то мои труды ради общественного блага позволяли мне лучше, чем большинству, видеть подлинные размеры бедствий, чинимых нашим невидимым врагом. За один лишь месяц вымерло целое селение. Там, где в мае появлялся первый заболевший, в июне на дорогах лежали непогребенные тела; дома стояли пустыми, из труб не шел дым; часы хозяйки, остановившись, отмечали время, когда в доме победила смерть. Из таких домов я иной раз спасал осиротевшее дитя, уводил скорбевшую молодую мать от безжизненного тела ее первенца или утешал дюжего землепашца, как ребенок плакавшего о погибшей семье.

Прошел июль. Должен же был пройти и август, а к середине сентября можно было на что-то надеяться. Мы нетерпеливо считали дни. Городские жители, желая перепрыгнуть остававшийся опасный промежуток времени, пустились в разгул. Кутежами и всем, что звалось у них удовольствием, они стремились прогнать черные мысли и усыпить отчаяние. Никто, кроме Адриана, не сумел бы укротить пестрое городское население, которое, словно табун невзнузданных коней, рвущихся к пастбищу, отбросило под влиянием главного страха все прочие опасения. Даже Адриану пришлось отчасти уступить, чтобы и дальше если не управлять толпой, то хотя бы держать ее распущенность в неких границах. Театры были открыты; открыты и посещаемы были и другие места общественных увеселений. Адриан полагал, что нужны развлечения, которые успокаивали бы чрезмерное возбуждение зрителей, а по окончании не вызывали новых приступов отчаяния. Более всего зрителям нравились мрачные трагедии. Комедии составляли слишком резкий контраст отчаянию, царившему в их душах; когда шла комедия, актеру нередко случалось наткнуться в своей роли на слово или мысль, чересчур противоречившие его собственному тяжкому унынию, и тогда, среди смеха, вызванного его комическими выходками, он разражался рыданиями; зрители из сочувствия также начинали плакать, и веселое зрелище превращалось в трагическое.