Несчастная, заблуждавшаяся женщина! Когда ей случалось смягчаться, ей нравилось думать, что любое ее милостивое слово или взгляд будут встречены с радостью и вознаградят за долгие годы безжалостной суровости. Время проявлять такую власть миновало, и она ощутила жестокую правду: никакие улыбки, никакие ласки не могли достичь той, что покоилась в склепе, и осчастливить ее. Поняв это и вспомнив смиренные ответы на гневные речи, кроткие взгляды, какими встречались ее сердитые взоры, осознав всю пустоту, ничтожность и тщетность взлелеянных ею мечтаний о титулах и власти, поняв, что подлинными владыками нашего земного существования являются любовь и жизнь, она была охвачена смятением, захлестнувшим ее точно мощный прилив. Мне выпало на долю успокоить эти бурные волны. Я заговорил с ней; я привел ее к мысли о том, как счастлива была в жизни Айдрис, как ее добродетели и совершенства находили себе применение и бывали по достоинству оценены. Я восхвалял ее, кумир моего сердца, идеал женского совершенства. Я говорил красноречиво и пылко, облегчая тем свою душу, и ощутил новую радость, произнося этот траурный панегирик. Затем я упомянул Адриана, любимого ею брата, а также оставшегося после нее ребенка. Я упомянул то, о чем почти позабыл: о своем долге по отношению к этим дорогим частицам ее самой. Я просил раскаявшуюся и скорбевшую мать подумать, как ей лучше всего искупить свою суровость к покойной удвоенной любовью к тем, кто ее пережил. Утешая ее, я облегчал собственную скорбь. Слова мои были искренни и совершенно ее убедили.
Она обернулась ко мне. Суровая, непреклонная, деспотичная женщина обратила ко мне смягчившийся взор и сказала:
— Если наша любимая, наш ангел слышит нас сейчас, ее порадует, что я воздаю тебе справедливость, хотя и запоздалую. Ты был достоин ее, и я от души радуюсь, что ты отвоевал ее у меня. Прости мне, сын мой, многие обиды, которые я тебе нанесла. Забудь мои злые слова и жестокое обращение. Прими меня и поступай со мной, как тебе будет угодно.
Я воспользовался этой минутой смирения, чтобы предложить уйти из часовни.
— Прежде всего, — сказала она, — мы должны уложить на место плиты пола над склепом.
Мы подошли к отверстию.
— Может быть, взглянем на нее еще раз? — спросил я.
— Не могу, — ответила она. — И тебя прошу не делать этого. К чему нам терзаться, глядя на ее телесную оболочку, когда дух ее живет в наших сердцах, а несравненная красота так глубоко в них запечатлелась, что всегда будет перед нами, бодрствуем мы или спим.
На несколько мгновений мы в торжественном молчании склонились над входом в подземелье. Я мысленно посвятил свою будущую жизнь служению дорогой памяти. Я поклялся до последнего своего дня заботиться о брате и ребенке Айдрис. Эта безмолвная молитва была прервана судорожными рыданиями моей спутницы. Я подтащил к отверстию снятые нами плиты и закрыл пропасть, где покоилась жизнь моей жизни. Затем, поддерживая свою дряхлую спутницу, я медленно вышел из часовни. Выйдя оттуда, я чувствовал, что покинул блаженный приют для мрачной пустыни, для каменистого пути моего безрадостного и безнадежного паломничества.
Глава четвертая
Сопровождавшим нас людям было поручено приготовить ночлег на постоялом дворе напротив подъема, ведущего к замку. Мы чувствовали, что не можем вновь побывать в залах и комнатах нашего дома словно простые посетители. Мы уже навсегда простились с Виндзором, его рощами, цветущими живыми изгородями и говорливыми ручьями, со всем, что так живо воплощало нашу любовь к родной стране и нашу почти суеверную привязанность к ней. Прежде чем отправиться на ночлег, мы с Айдрис намеревались посетить Люси в Датчете и успокоить ее, обещая помощь и покровительство.
Спускаясь с графиней Виндзорской с крутого холма, на котором стоит замок, мы увидели возле постоялого двора фургон, привезший детей. Они, значит, проехали Датчет не останавливаясь. Я боялся встречи с ними, когда придется сообщить страшную весть. Пока в суете приезда они еще не заметили меня, я поспешил при лунном свете по знакомой дороге в Датчет.
Дорога была в самом деле хорошо мне знакома. Я узнавал каждый домик и каждое дерево. Каждый поворот дороги и каждый предмет на ней запечатлелись в моей памяти. Почти сразу за Малым парком был вяз, лет десять назад наполовину сломанный бурей; он еще простирал свои ветви, сгибавшиеся под снегом, над тропой, которая вилась по лугу вдоль мелководного ручья. Сейчас ручей молчал, скованный стужей. А вот изгородь, вот белые ворота, вот дуб, когда-то бывший частью леса, с большим дуплом, черневшим теперь в лунном свете. Причудливые очертания этого дерева в сумерках можно было принять за человеческую фигуру, из-за чего дети прозвали его Фальстафом293. Все эти предметы были так же знакомы мне, как остывший очаг в моем опустевшем доме; как замшелая стена огорода и все его грядки, которые постороннему человеку показались бы столь же одинаковыми, как ягнята-двойняшки, а для моих привычных глаз имели каждая свои отличия и названия.
Англия была мертва, но Англия осталась. То, что я видел, было призраком старой веселой Англии; под ее зеленой сенью много поколений прожило в безопасности и покое. Я с болью души узнавал знакомые места; к этому примешивалось чувство, испытанное всеми и никому не понятное, — будто когда-то, не во сне, а в некой прошлой жизни, я видел все, что созерцал ныне, и с теми же чувствами; словно все эти чувства были отражением чего-то уже происходившего. Чтобы избавиться от этого тягостного ощущения, я представил себе перемены, какие могли бы произойти в этом тихом уголке; но это лишь усилило мою тоску, ибо обращало внимание именно на предметы, причинявшие мне боль.
Я приехал в Датчет, к скромному жилищу Люси. Когда-то по субботам оно бывало шумным, но воскресным утром — неизменно тихим и чистым, всем своим видом свидетельствуя о трудолюбии и опрятности хозяйки. Сейчас порог его был занесен снегом, который, должно быть, не убирали уже много дней.
— «Что за убийство разыграет Росций? 294 — пробормотал я, глядя на темные окна.
Сперва мне почудилось, будто в одном из них блеснул свет, но это оказалось лишь отражением лунного луча, а единственным доносившимся до меня звуком было потрескивание ветвей, когда ветер сдувал с них снег. Луна плыла высоко в безоблачном небе; черная тень дома ложилась на сад. Я вошел туда через незапертую калитку, с тревогой вглядываясь в каждое окно. Наконец я все же увидел полоску света, пробивавшуюся сквозь ставни в одной из комнат верхнего этажа. Теперь, увы, было странно видеть, что в доме еще кто-то живет. Входная дверь оказалась заперта всего лишь на щеколду; я вошел и поднялся по освещенной луною лестнице. Дверь обитаемой комнаты была полуоткрыта, я заглянул туда и увидел Люси. Она сидела у стола, на котором горела свеча и лежало шитье; но Люси уронила руки на колени, и устремленный долу взгляд показывал, что мысли ее далеко. От забот и бессонных ночей красота ее несколько поблекла. И все же при свете свечи, в своем простом платье и чепце, с печально поникшей головкой она представляла сейчас живописную картину. От этой картины меня отвлекла страшная действительность: на кровати лежало укрытое простыней тело. Значит, мать умерла и Люси, вдали от мира и всеми покинутая, всю ночь сидит возле мертвой. Я вошел в комнату; в первый миг мое нежданное появление заставило вскрикнуть бедняжку, последний осколок вымершей нации; но она тут же узнала меня и сразу, как было ей свойственно, овладела собой.
— Разве вы не ждали меня? — спросил я, понизив голос, как мы всегда невольно делаем в присутствии мертвых.
— Вы очень добры, — ответила она, — что сами сюда приехали. Не знаю, как и благодарить вас. Но уже слишком поздно.
— Отчего же слишком поздно? — вскричал я. — Еще не поздно взять вас отсюда, где вы остались совсем одна, и увезти к…