Собственная моя потеря, на миг позабытая, заставила меня прервать речь и отвернуться. Я распахнул окно. Вверху мой взгляд встретил призрачный, холодный лик убывающей луны, внизу — холодную белую землю. Не здесь ли был дух милой Айдрис, не он ли плыл в ледяном воздухе? Нет! Он, конечно, обитает там, где теплее и приютнее!
Я на миг задумался над этим, а затем снова обратился к осиротевшей Люси, которая прислонилась к кровати; ее глубокое и терпеливо сносимое горе было гораздо трогательнее безумных выкриков и жестов, какими выражают его несдержанные люди. Я хотел увезти ее, но она воспротивилась. Людям, чье воображение и сознание никогда не выходили из узкого круга повседневных мелочей, свойственно, если они наделены чувствительностью, всецело отдаваться во власть этих мелочей и держаться за них с особенным гибельным упорством. Вот почему в опустевшей Англии, в мертвом мире Люси хотела совершить все обряды, исполнявшиеся английскими крестьянами, когда смерть была редкой гостьей и давала время встретить ее зловещий приход с подобающей торжественностью. Совершая похоронный обряд, они как бы вручали ключ от могилы самой победительнице — смерти. Даже в одиночестве Люси успела выполнить кое-что; работа, за которой я ее застал, была погребальным саваном. Сердце мое сжалось при виде этой подробности, которая может терпеливо выполняться и сноситься женщиной, а для мужчины мучительнее, чем смертельная борьба или самые страшные, но недолше страдания.
Это невозможно, сказал я ей. Надеясь склонить Люси к отъезду, я сообщил о собственной недавней потере и тем подсказал ей мысль, что она должна ваять на себя заботы об осиротевших детях. Люси никогда не противилась велениям долга. Она уступила. Старательно закрыв в доме двери и окна, она отправилась со мною в Виндзор. По дороге она рассказала мне, как умерла ее мать. То ли старая женщина случайно увидела письмо, которое Люси писала к Айдрис, то ли услышала разговор Люси с поселянином, взявшимся доставить послание; как бы то ни было, она поняла ужасное положение, в котором находилась; в ее возрасте перенести это было невозможно. Скрывая от Люси, что ей все известно, она мучилась этим сознанием несколько бессонных ночей, пока не явились предвестники смерти — лихорадочный жар и бред, во время которого она выдала то, что скрывала. Жизнь уже давно едва теплилась в ней. Тревога, соединившись с болезнью, погасила эту искру, и в то же утро мать Люси умерла.
После всех пережитых волнений я был рад узнать, добравшись до постоялого двора, что мои спутники уже почивают. Поручив Люси заботам служанки графини Виндзорской, я попытался найти во сне забвение своих мук и сожалений. Некоторое время события дня сплетались предо мной в каком-то чудовищном хороводе, пока сон не смыл их; когда я утром проснулся, мне показалось, будто этот сон длился целые годы.
Спутникам моим не удалось забыться. Красные, опухшие глаза Клары показывали, что ночь она провела в слезах. Графиня выглядела изможденной. Ее сильный дух не нашел в слезах облегчения; тем мучительнее были ее страдания и сожаления. Мы уехали из Виндзора, как только похоронили мать Люси; нетерпеливо стремясь переменить обстановку, мы поспешили в Дувр; наш эскорт еще до этого пытался найти лошадей; их искали либо в теплых стойлах, где они укрывались от холода, либо в полях, где они дрожали под ветром и были готовы пожертвовать свободой ради предложенного им овса.
Во время поездки графиня рассказала мне о необычных обстоятельствах, приведших к нашей встрече в часовне Святого Георгия. Уходя от больной Айдрис и видя ее такой бледной и слабой, она вдруг почувствовала, что видит ее в последний раз. Уйти от нее с этой мыслью было трудно, и она еще раз попыталась уговорить дочь вверить себя ее заботам и уходу, а меня отослать к Адриану. Айдрис кротко отказалась; с тем они и расстались. Мысль, что она больше не увидит свою дочь, не оставляла графиню; много раз она была готова вернуться и примириться с нею, но ее удерживали гордость и гнев, у которых она пребывала в рабстве. Но, как ни горда она была, подушка ее каждую ночь увлажнялась слезами, а днем графиня терзалась тревожным ожиданием страшного конца и не могла совладать с собой. Она призналась, что в то время ее ненависть ко мне не знала меры, ибо она считала меня единственным препятствием, мешавшим ей исполнять то, чего она более всего желала — ходить за дочерью и быть при ней до ее кончины. Она хотела поделиться своими страхами с сыном и искать у него утешения или, быть может, услышать от него, что надежда еще есть.
Приехав в Дувр, она в первый же день встретилась с ним на берегу моря; с робостью тех, кто и боится и надеется, она постепенно наводила разговор на свои опасения, когда к ним подъехал гонец, привезший мое сообщение о том, что мы на время возвращаемся в Виндзор. Гонец описал положение, в каком оставил нас, и добавил, что, несмотря на мужество леди Айдрис и ее бодрость, существует опасность, что она не доедет до Виндзора живой.
— Да, — сказала графиня, — эти опасения не напрасны. Она умирает!
Говоря это, она смотрела на углубление в утесе, напоминавшее вход в склеп, и увидела — как торжественно уверяла потом и меня — медленно шедшую туда Айдрис. Она двигалась спиною к матери, голова ее была опущена; на ней было белое платье, какие она обычно носила, но на этот раз еще и легкая вуаль, которая скрывала ее золотые косы и всю ее окутывала словно дымкой. Айдрис выглядела печальной, но, как будто повинуясь высшей силе, покорно вошла в темную щель и исчезла в ней.
— Если бы я была подвержена галлюцинациям, — сказала почтенная дама, продолжая свой рассказ, — я могла бы усомниться в том, что видела, и осуждать себя за легковерие; но я всегда жила в реальном мире. То, что я увидела, несомненно, тоже было реальным. С этой минуты я не знала покоя и отдала бы жизнь за то, чтобы еще раз увидеть Айдрис живой. Я понимала, что мне это не удастся, но должна была попытаться. Я немедленно отправилась в Виндзор, и, хотя мы, наверное, ехали быстро, мне казалось, будто мы движемся со скоростью улитки и все задержки на пути возникают нарочно, чтобы мучить меня. Я все еще обвиняла тебя и осыпала всеми проклятиями, какие подсказывало мне мое жгучее нетерпение. Когда ты указал на место ее последнего упокоения, я не удивилась, но ощутила мучительную боль; трудно выразить словами ненависть, которую я в тот миг чувствовала к тебе, помешавшему исполнению моего желания. Но я увидела ее, и возле ее смертного одра исчезли ненависть и неправедный гнев, оставив после себя лишь раскаяние (Боже! Думала ли я, что почувствую его?!), и оно пребудет во мне, пока я жива.
Дабы смягчить это раскаяние, дабы пробудившаяся любовь и с трудом обретенная кротость не принесли тех же горьких плодов, что ненависть и жестокость, я всеми силами старался успокоить мою почтенную спутницу. Все мы были опечалены и полны сожалений о невозвратимом; и даже младенческая веселость Ивлина омрачалась тоской по матери. Приступая к какой-либо задуманной им важной перемене, человек колеблется; он то тешит себя надеждами, то в испуге отступает перед препятствиями, которые никогда прежде не представлялись ему столь ужасными. Я невольно вздрагивал при мысли, что еще день — и мы преодолеем водную преграду и начнем бесконечные, печальные и безнадежные странствия, которые я совсем недавно считал единственным правильным выходом из нашего положения.
Еще не достигнув Дувра, мы услышали сердитый рев волн. Ветер доносил его издалека, и этот непривычный и грозный шум вселял неуверенность и чувство опасности, грозившей нам даже на суше. Сперва мы боялись подумать, что этот шум битвы воздуха с водой означает какое-либо необычное стихийное явление, и воображали, будто слышим лишь то, что тысячу раз слыхали и прежде, когда, увенчанные белой пеною волны, гонимые ветром, шли умирать на песке и на острых утесах. Однако, подъехав ближе, мы увидели, что Дувр затоплен; волны, заливавшие улицы, уже снесли немало домов; с ревом отступая назад, они оставляли обнаженную мостовую и снова, грохоча, шли на приступ.
Почти в таком же волнении, что и бурное море, находились люди, в ужасе наблюдавшие его неистовство с прибрежного утеса. В то утро, когда сюда прибыли эмигранты, ведомые Адрианом, море было спокойным; едва заметная рябь отражала лучи солнца, лившиеся с холодного голубого неба. Эту тихую погоду сочли за доброе предзнаменование для путешественников, и их предводитель немедленно отправился в гавань осмотреть стоявшие там два парохода. Но в полночь все были разбужены воем ветра и шумом дождя, а затем донесшимся с улицы криком, который призывал проснуться и спасаться, дабы не потонуть; выбежав полуодетыми из домов, люди увидели, что приливная волна поднялась выше всех отметок и несется на город. Они взобрались на утес, но в темноте смогли различить лишь белые гребни пены; шум волн сливался с завыванием ветра в страшные созвучия. Ночное время, полная неопытность многих, никогда прежде не видевших моря, вопли женщин и детский плач усиливали общее смятение.