Подсчет показал, что нас было тысяча четыреста человек — мужчин, женщин и детей. Значит, численность наша не уменьшилась, если не считать тех, кто примкнул к самозваному пророку и остался в Париже. Кроме того, к нам присоединилось около пятидесяти французов. Мы быстро решили, в каком порядке ехать. Помня о неудачах, к которым привело разделение, Адриан постановил, чтобы все отравлялись вместе. С сотней преданных людей я ехал впереди, чтобы позаботиться о припасах. Путь наш лежал через Кот-д’Ор316, мимо Осера317, Дижона, Доля310 и затем через Юрский хребет319 в Женеву. Через каждые десять миль, в городе или селении, я определял, скольких из нас здесь могут принять, и оставлял человека с запиской, где были указаны соответствующие сведения. Все остальные наши люди были разделены на отряды по пятьдесят душ — восемнадцать мужчин, остальные — женщины и дети. Во главе отрядов стояли офицеры, имевшие на руках списки членов отряда, по которым ежедневно делалась перекличка. Если ночью оказывалось, что состав неполон, наутро передние должны были дождаться отставших. В каждом из упомянутых мною больших городов начальникам отрядов надлежало собираться вместе для обсуждения вопросов, касавшихся нашего общего благополучия. Как уже говорилось, я ехал впереди. Адриан был замыкающим. С ним находилась его мать, а также Клара и Ивлин, порученные ее заботам. Поначалу я хотел проехать не далее чем в Фонтенбло320, с тем чтобы через несколько дней ко мне присоединился Адриан, и лишь после этого двинуться дальше на восток.
Мой друг проехал со мною несколько первых миль от Версаля. Он был грустен; непривычно унылым тоном он помолился о благополучном пути к Альпам и пожалел, что мы еще не там.
— Если так, — заметил я, — то мы можем ускорить наше передвижение. Зачем придерживаться плана, который ты уже не одобряешь?
— Нет, — ответил он. — Поздно! Всего месяц назад мы были хозяевами своей судьбы, а сейчас… — Он отвернулся; хотя сгущавшиеся сумерки и без того не давали мне вглядеться в его лицо, он отворачивался все более и наконец произнес: — Прошлой ночью у нас умер от чумы человек!
Он говорил сдавленным голосом; потом, сплетя в отчаянии руки, воскликнул:
— О, как быстро приближается наш последний час! Как гаснут звезды перед приходом солнца, так погибнем и мы. Я сделал все, что мог. Изо всех своих жалких сил я удерживал колесницу чумы, повиснув на ее колесе, но она увлекает меня с собою и, подобно Джаггернауту, раздавливает всех, кто идет по дороге жизни321. О, если б все это было уже позади и она остановилась, а мы уже лежали бы в могиле!
Из глаз его полились слезы.
— Снова и снова, — продолжал он, — трагедия будет повторяться. Снова суждено мне слышать стоны умирающих и рыдания осиротевших, видеть муки столь страшные, что они словно вмещают в мгновения целую вечность. Почему я обречен на это? Почему смерть не поражает меня первым, как паршивую овцу в стаде?322 О, как тяжко смертному выносить все, что приходится на его долю!
А ведь до сих пор Адриан мужественно и с высоким сознанием долга выполнял все добровольно возложенные на себя обязанности. Я смотрел на него с благоговением и тщетно мечтал подражать ему. Теперь я мог лишь произнести несколько слов сочувствия и утешения. Он закрыл лицо руками и, пытаясь успокоиться, сказал:
— Еще хотя бы несколько месяцев, Господи, не дай мне ослабеть душою и утратить мужество; чтобы зрелища невыносимых страданий не лишили меня рассудка; чтобы слабое сердце мое не разбилось, стуча о стены своей темницы! Я верил, что мне суждено возглавлять и вести последних из рода человеческого, пока смерть не отменит мое правление; что ж, этой судьбе я должен покориться.
Прости меня, Вернэ, я огорчаю тебя, больше я не стану жаловаться. Я снова стал самим собою, а вернее, стал лучше себя. Ты знаешь, что высокие стремления и замыслы с детства сталкивались во мне с врожденными болезнями и чрезмерной чувствительностью и что последние победили. Ты видел, как я своей слабой рукой взял брошенные бразды правления. Временами я испытывал колебания; однако вплоть до сегодняшнего дня я неизменно ощущал вселившийся в меня высокий и неутомимый дух, который поддерживал мои слабые силы. Этот гость с небес на некоторое время уснул, быть может, затем, чтобы показать мне, как немощен я без него. Не покидай меня, о Дух добра и силы! Не спеши с презрением отвергнуть мою бренную оболочку! Пока остается еще хоть одно существо, которому можно оказать помощь, не уходи! Поддержи свое орудие, готовое сломаться!
Его взволнованный голос, прерываемый глубокими вздохами, проник в мое сердце; глаза Адриана блестели в ночной темноте подобно звездам; лицо сияло, весь он словно распрямлялся и вырастал; казалось, что в ответ на этот пламенный призыв в его тело вселяется нечто сверхчеловеческое.
Но вот он быстро обернулся ко мне и протянул руку.
— Прощай, Вернэ! — воскликнул он. — Прощай, любимый брат мой. Больше уста мои не произнесут ни одной жалобы. Я снова готов к нашим трудам, к нашим сражениям с непобедимым врагом, ибо бороться с ним я буду до конца.
Он пожал мне руку и одарил взглядом, более ласковым, чем любая улыбка; затем, пришпорив коня, быстро скрылся из виду.
Итак, прошлой ночью у нас кто-то умер от чумы. Колчан смерти еще не опустел, и лук был натянут. Мы были ее мишенями. Ее парфянские стрелы323 разили метко; победы не насытили ее, горы трупов не удовлетворили. Душа моя наполнилась болью, передавшейся и телу. Колени мои подогнулись, зубы застучали, кровь в жилах охладела и с трудом пробивала себе путь к сердцу, сдавленному тяжестью. Я боялся не за себя; но как горько было думать, что мы не сумеем спасти даже немногих оставшихся. Любимые мною существа могут через несколько дней быть скованы холодом смерти, как Айдрис в ее склепе, и, чтобы отвратить удар, у меня не хватит ни телесных, ни душевных сил. Я почувствовал себя униженным. Неужели Бог создал человека лишь затем, чтобы он стал мертвым прахом посреди цветущей природы, полной жизни? Неужели человек значит для Создателя не более, чем поле пшеницы, гибнущей на корню? Неужели наши гордые мечтания не оставят и следа? Человек считался «близким к ангелам»324, а оказался мотыльком-однодневкой. Мы называли себя «венцом всего живущего», а были лишь «квинтэссенцией праха»325. Мы сокрушались, зачем пирамиды пережили набальзамированное тело их строителя. Увы! Соломенный шалаш пастуха — и тот сделан из более долговечного материала, чем весь род человеческий! Как же примирить столь печальный конец всех наших стремлений с этим кажущимся могуществом?
И тут внутренний голос явственно произнес: «Извечно установлено, чтобы кони, несущие вперед Время, с тех пор как породила их вселенская пустота, несли с собою этот час, это свершение. Уж не думаешь ли ты опровергнуть неизменные законы Необходимости?»
О Матерь мира, незыблемая Необходимость326, служанка Вседержителя! Ты, которая неутомимой рукой сплетает неразрывную цепь событий! Я не стану роптать против тебя. Мой человеческий разум не в силах признать, что все существующее разумно; однако, раз то, что есть, должно быть, я буду улыбаться, сидя среди развалин. Поистне, мы рождены не для радости, а лишь для смирения и надежды.
Не утомится ли читатель, если я стану подробно описывать наш долгий путь из Парижа в Женеву? Если я буду день за днем вести путевой дневник всех страданий, выпавших на нашу долю, найдется ли в языке достаточно слов, а в руке моей достаточно силы, чтобы описать беды, громоздившиеся одна на другую? Терпение, читатель! Кто бы ты ни был и где бы ни обитал, будешь ли ты бесплотным духом или произойдешь от уцелевшей человеческой четы, ты по природе своей человек, и жить тебе уготовано на земле. На этих страницах ты прочтешь о деяниях вымершего рода людского и спросишь, полный удивления: неужели те, о чьих муках ты узнал, были, подобно тебе, созданы из хрупкой и уязвимой плоти? Да, поверь мне и заплачь, ибо ты несомненно будешь добрым; пролей слезы сочувствия и со вниманием прочти повесть о деяниях и бедствиях твоих предшественников.