Но игра проиграна! Всем нам суждено умереть, не оставив никого, кто унаследовал бы землю. Погибнем мы все! Погибнет человеческий род, погибнут удивительный механизм его органов чувств, благородные пропорции его божественного тела и то, что венчает все это, — его ум. Сохранит ли Земля свое место среди планет; продолжит ли она с прежней правильностью обращаться вокруг Солнца; будут ли, как и раньше, сменять друг друга времена года, а деревья на безлюдной земле одеваться листвою и цветы испускать свой аромат? Останутся ли горы, будут ли по-прежнему стекать с них потоки, устремляясь в морскую пучину? Будут ли приливы сменяться отливами? Будут ли овевать землю ветры? Будут ли пастись на ней животные, летать птицы, плавать рыбы, когда человек, владыка, хозяин, зритель и летописец всего этого, исчезнет, словно никогда и не жил? О, какая насмешка! Нет, конечно, это не смерть и человечество не вымерло, а перешло в некие иные формы, невидимые нам. Смерть — всего лишь высокие врата и широкая дорога, ведущая к жизни. Поспешим же пройти ее, уйдем из жизни, худшей, чем смерть. Умрем, чтобы жить!
Мы всеми силами стремились достичь Дижона, наметив его как некий важный этап на нашем пути. Но мы прибыли туда, ощущая апатию, худшую, чем злая пытка. Ибо медленно, но неотвратимо мы пришли к убеждению, что никакими усилиями не сохраним никого в живых. Мы выпустили из рук руль, который так долго держали, и наш хрупкий челн, никем не управляемый, казалось, стремился в темную пучину. Приступы горя, потоки слез, бесполезные жалобы, лившаяся через край нежность и страстная привязанность к тем немногим и бесценным, кто с нами оставался, сменились усталостью и безразличием.
За время тяжкого пути мы потеряли всех, к кому были так привязаны, за исключением нашей семьи. Излишне наполнять эти страницы перечислением их имен, но не могу не упомянуть нескольких, особенно нам дорогих. Девочка, которую Адриан спас в Лондоне двадцатого ноября, умерла в Осере. Бедное дитя было очень к нам привязано. Нас особенно опечалила внезапность ее смерти. Еще утром она, казалось, была здорова. Вечером, когда мы собирались идти ко сну, Люси пришла сказать нам, что ребенок мертв. Сама бедняжка Люси дожила только до нашего прибытия в Дижон. Она с самого начала посвятила себя уходу за больными и одинокими. Чрезмерное утомление вызвало у нее вяло протекавшую лихорадку, а закончилось все той же страшной болезнью, которая скоро избавила ее от страданий. Люси сделалась нам дорога своими душевными качествами, радостной готовностью выполнять любые обязанности и кротостью, с какой принимала все повороты злой судьбы. Опуская ее в могилу, мы прощались со всеми присущими ей женскими добродетелями. Необразованная и смиренная, она отличалась терпением, снисходительностью и мягким нравом. Этих истинно английских качеств нам не дано было больше увидеть. Воплотившая в себе все, что достойно восхищения в английской женщине ее сословия, она упокоилась в земле опустевшей Франции. Прощаясь с Люси навек, мы словно еще раз прощались с нашей родиной.
Графиня Виндзорская скончалась в Дижоне. Однажды утром мне сообщили, что она желает меня видеть. Я вспомнил, что не виделся с нею уже несколько дней. Во время нашего путешествия такое случалось нередко, когда я задерживался, присутствуя при последних минутах кого-либо из наших несчастных спутников, а все остальные обгоняли меня. Но что-то в поведении ее посланца заставило меня заподозрить неладное. По странной причуде воображения я решил, что заболели Клара или Ивлин, но не сама старая дама. Страхи, не знавшие покоя, всегда внушали нам самое худшее. Чтобы старые умирали прежде молодых, казалось теперь уж слишком естественным и возможным лишь в былые счастливые времена.
Почтенную мать моей Айдрис я застал лежащей: ее исхудавшее тело было вытянуто, голова бессильно откинута, и на лице особенно резко выделялся нос; глубоко запавшие темные глаза горели огнем, какой окружает на закате грозовую тучу. Все в графине высохло, сморщилось и погасло, кроме этого огня. Ее голос также страшно изменился. Она пыталась говорить.
— Боюсь, — сказала она, — что прожила себялюбие, попросив тебя посетить еще раз старую женщину; но, быть может, тебя больше поразила бы внезапная весть о моей кончине, чем то, что ты сейчас видишь.
Я пожал ее иссохшую руку.
— Неужели вам так худо? — спросил я.
— Разве ты не видишь печать смерти у меня на лице? — ответила она. — Странно. Мне следовало этого ожидать. И все же я застигнута врасплох. Никогда я так не держалась за жизнь и не радовалась ей, как в последние месяцы, среди тех, кого я так долго отвергала, и мне тяжела эта внезапная разлука с вами. Но я рада, что умираю не от чумы. От нее я, вероятно, уже умерла бы, а мир остался бы таким же, как во времена моей юности.
Графиня говорила с трудом, и я увидел, что ей не хочется умирать еще более, чем она решилась признаться. Однако она не могла роптать на преждевременную кончину. Все свидетельствовало о том, что жизненные силы в ней иссякли. Сперва мы оставались наедине, но тут вошла Клара. Графиня обратила к ней улыбающееся лицо и взяла за руку. Розовая ладонь и белые пальчики Клары выделялись рядом с дряблой, желтой рукой старой женщины. Клара наклонилась, чтобы поцеловать ее, прикасаясь к увядшим устам теплыми, яркими устами юности.
— Вернэ, — сказала графиня, — мне незачем поручать твоему вниманию эту милую девочку: ты и так позаботишься о ней. Если бы мир был таким, как прежде, вы услышали бы от меня множество мудрых наставлений, как оградить столь чувствительную, добрую и прекрасную собой девушку от опасностей, которые всегда подстерегают красоту и добродетель. Сейчас все это ни к чему. Тебя, моя добрая сиделка, я поручаю заботам твоего дядюшки; а тебе поручаю лучшую часть меня самой. Будь для Адриана, милая девочка, тем, чем ты была для меня; старайся развеять его грусть веселыми шутками; успокоить его тревогу рассудительной беседой, а когда ему придет время умереть, ухаживай за ним, как ты ухаживала за мной.
Клара залилась слезами.
— Добрая девочка, — промолвила графиня. — Не плачь обо мне. С тобой остается много друзей.
— Но ведь вы, — воскликнула Клара, — говорите, что они тоже умрут. Это жестоко! Как мне жить, если их не станет? Если моему дорогому покровителю придет срок умереть прежде меня, я не смогу ухаживать за ним. Я сама умру.
После этой сцены почтенная дама прожила всего сутки. Она была последней, кто связывал нас с навсегда ушедшей в прошлое жизнью. Глядя на нее, как было не вспомнить людей и события, столь же далекие от нынешнего нашего положения, сколь и споры Фемистокла и Аристида332 или Война Алой и Белой розы333. Эта женщина носила корону Англии; при взгляде на нее вспоминались мой отец, его злоключения и тщетная борьба последнего короля; перед нами словно живые вставали Раймонд, Эвадна и Пердита, обитатели прежнего мира, того, что был в расцвете своих сил.
С глубокой скорбью опустили мы графиню в могилу, и, когда я отошел от нее, Янус укрыл свой лик, глядящий назад; тот, что должен смотреть в будущее, давно эту способность утратил334.
Проведя в Дижоне неделю, в течение которой расстались с жизнью еще тридцать человек, мы продолжили наш путь в Женеву. К полудню второго дня мы достигли подножия Юры и там переждали дневной жар. Итак, пятьдесят человеческих существ — все, кто остался на земле, обильной своими дарами, — собрались, чтобы читать в очах друг друга чуму, горе, отчаяние или нечто еще более худшее: безразличие к будущему или настоящему злу. Мы собрались у подножия могучей горной цепи, под развесистым ореховым деревом; неумолчный ручей освежал своими брызгами зеленую лужайку, в тимьяне стрекотал деловитый кузнечик. Мы собрали здесь нескольких страдальцев. Мать ослабевшими руками прижимала к себе последнего оставшегося у нее ребенка, чьи тускневшие глаза готовы были закрыться навеки. Девушка, еще недавно сиявшая сознанием своей юности и красоты, но сейчас исхудавшая и неопрятная, стоя на коленях, неверными движениями навевала прохладу на возлюбленного, а он, превозмогая страдания, силился благодарно ей улыбаться. Суровый ветеран с лицом, выдубленным непогодою, приготовил себе поесть, но сидел, склонив голову, ссутулясь и выпустив из руки бесполезный нож; он вспоминал жену, детей и всю родню, из которой никого уже не было в живых. Человек, десятки лет гревшийся в лучах богатства, держал за руку последнее свое сокровище — любимую дочь, едва вышедшую из отроческих лет; он с тревогой вглядывался в нее, а она, собрав слабевшие силы, бодрилась, чтобы успокоить отца. Слуга, до конца верный своему господину, уже умирая, все еще пытался прислуживать ему, а тот, хотя сам еще был здоров, замирал от ужаса при виде окружавших его страданий.