Голос у Оленина сорвался. Выбежав из-за огромного стола, он подскочил почти вплотную к Иванову со сжатыми кулачками.
Александр Иванов, обычно застенчивый и робкий, поднял голову и взглянул в глаза президенту. В его взгляде не было ни страха, ни робости. Всю ночь Александр не сомкнул глаз, он уже свыкся с мыслью о беде, нагрянувшей на него столь неожиданно. В одну ночь окончилась юность, душа его созрела, и он был готов мужественно встретить любое испытание.
Теперь во взоре, обращенном на президента, было удивление и с трудом скрываемая брезгливость: за десять лет обучения в академии Иванов привык всегда видеть Оленина сановным, недоступным, сдержанным с академистами.
Коренастая фигура Иванова рядом с беснующимся карликом-президентом дышала таким спокойствием, что Оленин невольно под взглядом Иванова начал отступать к своему столу.
Через минуту раздался повелительный голос овладевшего собой президента:
— Иди! Не соблазняйся больше пагубными мыслями…
Профессор Иванов вернулся из академии в радостном возбуждении. Едва переступив порог, он порывисто обнял Александра и объявил:
— Слава богу, Алексей Николаевич смягчился и сказал, что прощает тебя и надеется, что в дальнейшем ты благонравием своим заслужишь его расположение.
За обедом Андрей Иванович возобновил разговор:
— Всем этим обязаны мы Василию Ивановичу. Это он внушил президенту, что у тебя не было никаких дурных намерений…
Александр испытывал великую радость — беда, кажется, прошла мимо, и жизнь его снова потечет среди любимых занятий. Но к этому ощущению примешивалась горечь. Слушая отца, Александр понимал и разделял его радостное возбуждение, но никак не мог согласиться, что отец и он должны чуть ли не благодарить конференц-секретаря академии Василия Ивановича Григоровича и самого президента.
Благодарность за те муки, которые вынесли отец, он, мать, сестры!.. Даже маленький его братец, пятилетний Сережа, и тот переменился: ничего еще не понимая, но наблюдая за взрослыми, которые в эти дни притихли и не обращали на него внимания, малыш забивался в угол и мог целыми часами там неподвижно сидеть… А у отца сколько седины прибавилось!
Александру очень горько оттого, что отец призывает проявить благодарность к тем, кто поверил злым невеждам, увидевшим сатиру в самой невинной мысли художника. Он, кроме отвращения и обиды, ничего другого не чувствует к президенту, конференц-секретарю и к другим, которые хотели его погубить.
Александр очень любит своего отца. Отец для него высший авторитет в художестве и первый советчик, он во всем ему покорен и никогда не выйдет из повиновения. Юноша даже втайне не может осуждать отца, но болеет душой, что и его постоянная несправедливость начальства привела в страх и трепет.
А ведь Александр помнит отца иным. Еще несколько лет назад, до того, как пролилась кровь на Сенатской площади, отец в часы досуга любил с ним беседовать о предметах высоких, о том, как в молодые годы участвовал в собраниях Вольного общества любителей словесности, наук и художеств, где царило свободомыслие. Однажды отец целый вечер рассказывал ему о Радищеве…
Андрей Иванович как будто подслушал тайные мысли сына. К концу обеда его возбуждение улеглось, и он также погрузился в размышления.
Когда встали из-за стола, Андрей Иванович позвал Александра в кабинет и, усадив рядом с собой, заговорил:
— А я все же признателен Василию Ивановичу, хотя он и стремится во всей этой истории предстать благодетелем… Имея большое влияние на президента, Василий Иванович помог ему рассудить, что к невыгоде академий будет поддерживать злоязычную молву… И надо отдать справедливость Василию Ивановичу — сразу так повернул дело, что все злопыхатели в академии прикусили языки. Теперь они проявляют усердие, чтобы пресечь вздорные слухи про твою картину.
Глубокою ночью Александр Иванов стоял перед картиной. Полное ее название было «Иосиф, толкующий сны заключенным с ним в темнице виночерпию и хлебодару».
Сюжетом для картины послужил библейский рассказ о двух слугах египетского фараона — виночерпии и хлебодаре, попавших в тюрьму. Слугам фараона приснились странные сны. Брошенный в ту же темницу по навету юноша Иосиф разгадал эти сны и предсказал свободу виночерпию и казнь хлебодару… Иосиф так уверен в правде своих слов, что, подняв руку, клянется.
Александр, стоя перед картиной, освещает свечой фигуру Иосифа и ведет мысленный спор с президентом академии: «Где же это вы, ваше высокопревосходительство, приметили, что мой Иосиф простирает руку к барельефу, высеченному на стене темницы, где изображена казнь египетская? Это вам померещилось, господин президент. И про какой намек вы меня допрашивали?.. Ей-богу, никакого явного или тайного намека нет в моей картине. А если на барельефе изображена сцена казни египетской, так это для устрашения подданных фараона. Казнь ждет и хлебодара… Египетский царь, ваше высокопревосходительство, не боялся напомнить, что он волен казнить. А наш царь, господин президент, боится малейшего намека на жестокую казнь предводителей декабрьского восстания… Не грозитесь кулаками, ваше высокопревосходительство, дайте хотя бы в воображаемом споре высказать вам все, что я думаю, раз я лишен это сделать в действительности, ибо, к несчастью своему, я, как и соотечественники мои, рожден в стеснении монархии, где каждому уготована рабская покорность. Вы очень подозрительны, господин президент, как подозрителен и ваш царь. Эта подозрительность чуть не стоила мне свободы. Но вы не убили во мне жажды истины, ваше высокопревосходительство. А вообще, это наш первый и последний откровенный разговор. Ведь картину свою я написал по заданию Совета Общества поощрения художников, решившего послать меня в Италию для усовершенствования в художестве… Прощайте, господин президент, и пусть вам более не мерещится крамола и сатира в невинной мысли художника».