Выбрать главу

— Ну, теперь-то она поднялась и повыше! — хмуро отозвался Варлен.

На кухоньке что-то шипело и фыркало, и вскоре Большая Мари принесла сковородку с десятком кусочков поджаренного мяса. Но Эжен, невольно гяявув в исхудавшие лица девочек, не решался прикоснуться к жалким крохам еды. Делакур тоже не стал есть.

— Ну, ладно, — сказал он. — Во здравие будущей Коммуны!

Они чокнулись кружками и выпили.

— А теперь, Большая Мари, уложи его в постель, пусть похрапит часок-другой. Да вытри ты слезы, большеглазая, ты же у меня двух гренадеров стоишь! Вспомни, как плечо о плечо сражались на баррикадах и как прекрасно мы были тогда молоды! Ты — вовсе девчонка, и сражалась гвардейски! Ну-ну! — построже прикрикнул он. — Возьми себя в руки, Мари! Покажи Эжену, где лечь.

Мари покорно вытерла слезы и увела Эжена за синюю занавеску. Там стояла деревянная кровать, а в изножье — широкая самодельная детская. Они были едва различимы в падавшем из столовой свете.

— Нет, Мари! — Варлен решительно покачал головой. — Я не лягу здесь. Постелите мне где-нибудь на полу. Вам же самим негде лечь.

— Но…

Не слушая, Варлен, наклонившись, выбрался из-под занавески. Делакур, слышавший их коротенький разговор, кипнул жене.

— Постели на кухне мое пальто и дай подушку, — сердито глянув на Варлена, буркнул он. — Все равно не переспоришь! Порой упрям, как бык на испанской корриде!

Через минуту Варлеи улегся на пальто, постеленное Мари, в кухне, с наслаждением вытянул ноги. И лишь сейчас почувствовал всю тяжесть усталости, накопившейся за последние дни.

За занавеской Делакур грубовато и ласково шутил с девочками, успокаивал и утешал Большую Мари. И Эжен с тайной гордостью, относя это каким-то образом и к самому себе, думал о том, какое благородное сердце таится под простой, обтрепанной одежкой рабочего человека. В разговоре с женой Делакур даже не заикнулся о своей ране, не плакался на то, что довелось пережить, стоя на обрыве перед наведенными в упор дулами шаспо.

Ты всегда думал о себе, Эжен, что у тебя избыток сил, необходимых для борьбы с высокопоставленной сволочью, а посмотри-ка на Делакура, — тебе, пожалуй, далековато до него… Хотя, нет, мне тоже не в чем упрекнуть себя: и в знаменитой тюрьме Сент-Пелажи, и в одиночной камере Санте, и стоя перед неправедным судом Империй, и в изгнании, я, кажется, ни разу не сподличал, не потерял мужества и совести…

И тут сон словно темной волной затопил сознание; голоса Альфонса, Большой Мари и «синичек» стали глохнуть, отодвигаться, затихать. Разлившееся по всему телу тепло покачивало и убаюкивало, и в памяти неожиданно зажурчали струи полузабытого ручейка детства, и засмеялась чему-то сестренка Клеми, и задиристо залаял вислоухий Муше. Из давно забытого прошлого вдруг возник образ деда Дюрю, отца матери, с его неразлучной глиняной трубочкой и восторженными рассказами о Великой: революции, когда народ сверг Бурбонов и вдребезги разнес ненавистную Бастилию, сглодавшую каменными челюстями неведомо сколько прекрасных жизней…

ВОСПОМИНАНИЯ. СНЫ…

Детство! Помнишь, как журчал ручеек, как прыгала по коричневой гальке прозрачная вода, покачивая нежные зеленые водоросли, какие рождала она чистые звуки, унося своим течением все горести и тревоги? Ручей огибал отцовский дом и виноградник в уютном и милом Вуазене, и вы, мальчишки, считали ручей собственностью семьи. Твои братишки, Ипполит и Луи, да и ты сам, самый старший, любили пускать по ручейку кораблики из сосновой коры или из бумаги и всегда спорили: чей быстрго доплывет до канала Урк. И победитель восторженно ликовал, прыгал по берегу, крича от радости и размахивая руками… И старый платан, посаженный кем-то из ваших предков, привычно и успокаивающе шелестел над головой. А по вечерам флейта слепого соседа Огюста выпевала невдалеке свою печальную песенку. Но странно — была в ее печали какая-то мудрая и мирная, успокаивающая радость.

Набегавшись до потери сил, ты и братья, отдыхая, валялись в траве на берегу ручья. И твой вислоухий любимец, одноглазый песик Муше обязательно пристраивался рядом и горячо дышал в щеку, высунув язык. Хороший, верный был пес и больше других — или это только мерещилось? — любил тебя. Нет, наверно, все-таки правда — ведь именно ты подобрал его с переломанное лапой в придорожной канаве, сбитого промчавшимся мимо роскошным экипажем.

Голоса за занавеской звучат тише, словно отодвигаются все дальше. И ты снова беспечным мальчишкой носишься по берегу, но стараешься следить за тем, чтобы младшие братья не вытаптывали люцерну, которую отец скоро, сняв промокшую от пота рубаху, будет косить, запасая на зиму корм для коз, — ни коровы, ни лошади старик Эме так и не нажил…

И хотя день тихий и безветренный, откуда-то, должно быть с юга, надвигается гроза, — слышишь приглушепные расстоянием редкие удары грома? Да, дождь сейчас был бы на пользу виноградникам, их припыленная зелень истосковалась по влаге. Лишь бы, как опасается сосед, Огюст, обошлось без града, как случилось в прошлом году. Тогда сплошь побило неокрепшую завязь на кустах и деревьях, и виноградари всю зиму кляли непогоду и жаловались на неурожай. Еще бы: и себе продуктов и вина в обрез, и на рынки в город везти нечею…

А вон, смотри, за живой изгородью жимолости мелькает темноволосая головка сестренки Клеми, из-за ее плеча смеются синевато-светлые глаза Катрин, внучки Огюста.

Ну и озорная девчонка, эта Катрин! Переплыть канал перед самым посом какой-нибудь заржавелой баржи или буксира для нее — плевое дело, пустяк! И в ответ па притворно-яростную брань шкипера и матросов только хохочет да трясет русалочьими волосами. Право, вовсе не удивительно, что она запала в сердце братишке Луи, такая приглянется любому! А Клеми старается во всем подражать подружке, хотя ей нередко попадает за их лихие проделки и от матери, и от отца…

Почему вдруг так ясно вспоминается Катрин? Должно быть, из-за Луи, — ведь именно она виновата в том, что у братишки покалечена нога! Однажды летом, в пору сенокоса, Катрин вызывающе крикнула ему: «А ну, попробуй догони!» Раззадоренный мальчишка во всю прыть кинулся за ней и напоролся на вилы, прикрытые свежескошенной травой, брошенные каким-то растяпой остриями вверх…

Подожди, Эжен, но ведь несчастье с Луи произошло уже позже того, как ты перебрался в Париж, каким же образом ты попал на сенокос? А! Наверно, приехал в Вуазен передать папаше Эме скопленные за весну двадцать или тридцать франков? Видимо, так. Старик всегда радовался твоим франкам и даже су — они были неплохим подспорьем в не слишком-то зажиточном хозяйстве.

Французскому крестьянину всегда жилось не особенно легко. В неурожайные годы Эме нанимался к соседям побогаче, помочь в поле и на виноградниках. А в самые трудные годы ему и брату Полю приходилось идти в подсобные рабочие на алебастровый завод или фабрику гобеленов в «столице» департамента Сены и Марны, городке Клэ, за каналом. Там работали в те годы за шесть или восемь су по четырнадцать часов в день. Позже, когда Ипполит подрос, он предпочитал приезжать на заработки в Париж, пристраивался подмастерьем в штукатурную или малярную артель, — хорошо, что ему можно было жить у Эжена, всегда крыша над головой!

Тогда строительные рабочие требовались повсюду: барон Осман, префект департамента Сены и мэр Парижа, реконструировал центр города, прокладывал новые, прямые и широкие авеню, улицы, бульвары. Правда, потихоньку поговаривали, что делается это отнюдь не для красоты, а просто для удобства жандармов и войск в борьбе с восставшими. О, Империя не забыла и не могла забыть ни разрушения Бастилии, ни тридцатого, ни сорок восьмого, ни пятьдесят первого и второго годов…

Да, я думал о Катрин, о Луи. Несмотря на ее озорство и всяческие проделки, Катрин всегда была добра и отзывчива, как и ее мать, мадам Жозефина, содержавшая единственную в Вуазеие лавочку. Сколько раз Катрин приносила Луи, а заодно и мне пусть и дешевенькие, но такие приятные, холодящие нёбо конфетки — словно сладкие кусочки льда таяли во рту. Когда Луи лежал с искалеченной ногой, Катрин приходила каждый день, и они вместе с Клеми часами просиживали возле кровати больного…