…Я снова один и не могу найти слов, чтобы передать, как тяжело, как тоскливо мне без брата, как горько не слышать его голоса, его смеха. Но все же спасибо Буассе, он оказался прав, арестовано уже более тридцати человек, и, если бы Эжен не уехал, он сейчас находился бы в тюремной камере. Думаю, что, несмотря на то что ему удалось скрыться, его имя будет значиться в списке подсудимых — слишком уж он ненавистный для вражеского стана человек. Знакомые и друзья перестали посещать нашу мастерскую: в ней нет того магнетического притяжения, которое исходит от Эжена, да и по условиям конспирации необходимо воздержаться от лишних встреч. Незачем дразнить шпиков и жандармских ищеек.
…От Эжена я получил два коротеньких письма, верное даже — записочки, первую из Брюсселя, вторую из Амстердама, пишет он чрезвычайно скупо: жив и здоров, но с работой там устроиться весьма нелегко. Очень просит меня побывать хотя бы на некоторых заседаниях суда над Интернационалом и застенографировать для него речи подсудимых, особенно Лео Франкеля, венгерского революционера, — их связывает сердечная, искренняя дружба. Письма Эжена написаны как будто не его рукой, вероятно, он намеренно искажал почерк, и многое в них иносказательно, и о подлинном смысле я догадываюсь, читаю между строк, лишь потому, что хорошо знаю и характер, и мысли брата. Подписаны письма — Анри Барфельд…
…Вот и состоялся третий суд над руководителями Интернационала, и, действительно, имя Эжена значилось в списке обвиняемых. И чего-чего, каких только пакостей не наплел государственный обвинитель: дескать, именно Эжен и его друзья повинны в «кровавых столкновениях» во многих городах Франции — в Марселе, Париже, Крезо, а также и в Белыни, и в Женеве. Прокурор не хотел и слышать о том, что забастовки вызваны непосильными условиями труда и жизни рабочих, он все валил на «разнузданную разбойничью пропаганду» интернационалистов, только их он обвинял в том, что пролита и почти ежедневно проливается невинная кровь! Все перевернуто, все поставлено с ног на голову! Но прекрасно ответил на его смехотворные обвинения Лео Френкель: «Сопротивление, оказываемое хозяевам рабочими, является вполне естественным, а вовсе не „созданным искусственно“… Меня нисколько не удивляет, что капиталисты по поводу стачек, вызываемых их жадностью, обвиняют прежде всего Интернационал. Они действуют в данном случае, как волк в басне Эзопа: находясь на берегу ручья, волк обвинил стоявшего ниже его ягненка, утолявшего в ручье жажду, что тот „мутит ему воду“. Тщетно ягненок оправдывался, говорил, что ручей не может течь вверх, ничто ему не помогло: волк лишь искал предлога, чтобы съесть ягненка!»
Выполняя просьбу Эжена, я застенографировал выступления многих обвиняемых, но особенно понравилась мне спокойная и выдержанная, хорошо аргумептированная речь Франкеля. Вот как он говорил:
«— Интернационал — такое дерево, корни которого глубоко сидят в земле всех стран, и было бы наивностью попытаться осушить сок, струящийся под корой этого дерева, тем, что вы обрубите ту или иную из его ветвей.
Тому, кто не умеет толковать знамения времени, кто воображает, что социальное движение можно остановить таким вот судебным способом, — тому я отвечу словами Галилея: „А все-таки она вертится!“ Союз пролетариев всех стран — совершившийся факт, и нет силы, которая могла бы его расторгнуть!»
Несмотря на остроту и непримиримость его поведения на суде, Лео Френкелю дали два месяца тюрьмы, а отсутствующему Эжену «припаяли» — так выражаются в «Мухоморе» — целый год. Одно это говорит о его значении в рабочем движении… Каково-то ему живется там, вдали от родины? В Брюсселе он так и не смог найти работы, но я надеюсь, что швейцарские товарищи, которым Эжен два года назад помог выиграть забастовку, не дадут брату умереть с голоду…
…Да, я все реже и реже обращаюсь к страницам дневника, так как теряю веру, что написанное мной станет когда-либо известно людям и принесет им хоть маленькую пользу. Но сегодняшнюю дату необходимо отметить. Как ни странно, но тот плешивый сморчок с наполеоновскими орденами, который три месяца назад, захлебываясь слюной, кричал о необходимости или неизбежности войны между Францией и гогенцоллерновской Пруссией, оказался прав: война началась! Все газеты наполнены истошными воплями о нашей непобедимости, идет спешная мобилизация всех способных носить оружие, и я впервые по-настоящему радуюсь, что Эжена нет в Париже, радуюсь своей покалеченной ноге! Чем закончится война, предсказать сейчас, конечно, невозможно. Деревенские парни, ослепленные славой Наполеона Первого, обманутые шовинистическими криками, пойдут воевать за Баденге с уверенностью, что защищают свою крохотную парцеллу, свой дом, свой виноградник. Но в «Мухоморе», в его задней комнатке, куда я изредка заглядываю, многие знакомые с сомнением покачивают головой. Во всяком случае, я рад, что моего дорогого Эжена миновала участь солдата и его не поразит прусская пуля или картечь крупповекой митральезы…
Излишне, пожалуй, объяснять, чем именно эти и другие странички дневников Луи привлекали внимание Клэр… Она разговаривала с Бушье, а перед ее глазами то и дело возникал образ Эжена Варлена таким, каким она его знала и каким возникал он со страниц дневников Луи.
МАЛЕНЬКОЕ ПРОИСШЕСТВИЕ В ДОМЕ МАДАМ ДЕНЬЕР
После долгой беседы Клэр удалось проводить кюре Бушье, ни словом не обмолвившись о Луи. Но, допуская, что услужливая Софи за мимоходом сунутую ей пятифранковую монету может что-то шепнуть на ушко излишне любопытному пастырю, Клэр сама проводила его до дверей и даже постояла на пороге, приветливо помахивая платочком, пока Бушье не повернул на бульвар Сен-Мишель. Правда, она не могла не заметить, что святой отец был явно раздражен угаданной им неоткровенностью. Но ведь было бы и глупо, и опасно выложить ему правду о Луи, — это может грозить бог знает чем!
Приоткрыв дверь в мастерскую, Клэр увидела, что Делакур, скинув куртку, заботливо осматривает один из станков, и неслышно прикрыла дверь, — не стоит ему мешать. Поднявшись в жилые комнаты, спросила горничную:
— Ты догадалась приготовить мне одеться, Софи? Так хочется пройтись после долгого затворничества. На улице славно, хотя солнце еще затянуто дымом.
— О да, мадам! Я проветрила на балконе кое-что и отгладила платье темно-зеленого шелка, а также коричневый жакет. Надеюсь, угодила? Да?
— Да, Софи! Ты — умница!
С помощью горничной Клэр переоделась, постояла перед зеркалом.
— Я вернусь, видимо, не скоро, Софи. Ты свободна до вечера.
— О, благодарю, мадам! — Горничная улыбнулась со всегдашним ироническим лукавством. — Мой поклонник, должно быть, стосковался по мне, как и ваш…
— Moй?! — надменно вскинула брови Клэр. — Кого ты имеешь в виду?
— О, никого в частности, мадам! У вас их такое множество!
Нет, она становится просто нестерпимой, эта ядовитая и чересчур много понимающая Софи! Надо подыскать более скромную служанку!
Когда она неторопливо спускалась по лестнице, из двери мастерской выглянул Делакур.
— Простите, мадам Деньер!
— Да, Альфонс?
— У меня к вам маленькая просьба. Не разрешите ли вы мне ночевать в мастерской? В мой дом угодил зажигательный снаряд, дом сгорел, а семья перебралась в деревню. И я, как старый, бездомный пес…
— О чем вы говорите?! — перебила Клэр. — Живите сколько вам потребуется, лишь бы наладилась работа!
— О, за этим дело не станет! — заверил Делакур. — Тем более, мадам, что у вас целая груда непереплетенных книг… Завтра же примусь отыскивать уцелевших друзей-мастеров! И работа закипит, клянусь своей рыжей бородой!
— Заранее благодарю! — засмеялась Клэр. — Такой клятве можно верить!