Со стороны Люксембургского дворца и сада конвой то и дело гнал по середине улицы толпы осужденных, из доносившихся до Эжена слов было ясно, что там, в Люксембурге, заседает около десяти трибуналов. Но непривычное успокоение сошло на него, он уже вполне готов был принять ожидавшую его участь.
Но вдруг… Окруженный двумя десятками жандармов с саблями наголо, в разодранном сюртуке и такой же сорочке, но с неизменной сигарой во рту, бесстрашно и презрительно щурясь сквозь пенсне на беснующуюся у столиков толпу, навстречу Эжену шагал Теофиль Форре, бывший председатель Комиссии общественной безопасности Коммуны. Он был спокоен, но кровавый шрам на лице подчеркивал и усиливал всегдашнюю бледность окруженного смоляной бородой лица. Кто-то рядом с Эженом в толпе на тротуаре кричал, что Ферре выдала полубезумная мать.
Когда явились арестовывать Теофиля, его не оказалось дома, больная сестра лежала в жестоком приступе лихорадки, по жандармскому офицеру ласками и уговорами удалось вызнать у старухи матери адрес, где скрывается сын… И вот его ведут…
Со всех сторон в Ферре летели обломки кирпичей, випные и пивные бокалы, кто-то через головы жандармов пытался дотянуться до его лица тростью. Но жандармы, не спуская с плеч обнаженных клинков, тщательно оберегали жертву от неистовства толпы, — Ферре, одного из самых ненавистных Версалю коммунаров, ждала куда более жестокая и мучительная смерть.
— Теофиль! — закричал Эжен и с внезапно появившейся силой принялся расталкивать толпу. — Ферре!
Несмотря на шум и гомон улицы, Ферре услыхал, услыхал, может быть, потому, что среди жестокого воя, сопровождавшего его, голос Эжена был единственным человеческим голосом. Ферре оглядел толпу и сразу же увидел Эжена, глаза его строго и предупреждающе блеснули, словно приказывая: «Стой! Ни с места!» Но Эжен все пробивался сквозь давку — к счастью, его слов никто не мог разобрать в многоголосом реве. И когда Ферре увидел, что Эжен настойчиво пытается пробиться к нему силой — бессмысленное, ненужное самопожертвование! — Ферре выхватил изо рта дымящуюся сигару и, захохотав, ткнул ею в лицо ближайшему жандарму.
Началась невообразимая свалка, Ферре повалили на землю, скрутили назад руки. Эжена прижали к газовому фонарному столбу, именно это помешало ему упасть и быть растоптанным. Он смотрел, как уводили Ферре, без шляпы и сигары, с растрепанными черными волосами, с разбитым в кровь лицом.
— Таких нужно не расстреливать, как военных преступников! — надрываясь, кричал кто-то над ухом Эжена. — Их надо поджаривать на медленном огне, живьем сдирать с них кожу!
Вот тогда, оглянувшись на сытое, упитанное, багровое от крика лицо, Эжен по-настоящему почувствовал всю силу своей ненависти к буржуа, пережившим, опрокинувшим Коммуну. Он вспомнил, как, рискуя собственной жизнью, два дня назад пытался спасти на улице Аксо заложников, уводимых на расстрел, и как это не удалось ему. А ведь вполне возможно, что среди заложников, освобожденных Коммуной накануне ее окончательного разгрома, был кто-то и из этой беснующейся толпы, этих людишек, сейчас восторженно чокающихся бокалами и орущих во всю силу легких «Виват, республика!».
Да какое право имеет эта буржуазная сволочь пачкать своими грязными ртами святое имя Республики, какое имеет к ней отношение?! Нет, видно, был прав сегодня утром Артюр Арну, была когда-то права Луиза Мишель, как был прав только что уведенный на смерть Теофиль Ферре! Коммуна оказалась слишком мягкосердечной и наивной, в то время как на Саторийском поле под Версалем пленных федератов ежедневно убивали сотнями, в Люксембурге отправляли в «хвост» десяток за десятком, из-под железных ворот казармы Лобо тек в Сену ручей крови расстрелянных из митральез…
Эжен выбрался из толпы, дошел до ближайшего сквера и, вытирая со лба холодный пот, присел на садовую скамью у мраморной чаши фонтана, посреди которой резвились в простовато-изящном танце фавн со свирелью в руках и молоденькая пастушка, кокетливо приподнявшая подол платья. Эжен видел их смутно, словно сквозь дым…
А колокола над Парижем не уставали греметь победную песнь. Где-то в ресторане неподалеку бесновалась плясовая музыка, кто-то пьяным голосом орал: «Ах, Катрин, Катрин, я жадно жду тебя, милашка, в моей постели…»
Ага, Катрин! Вот что еще все время хотелось вспомнить. Остались ли они с дедом Огюстом живы при захвате пруссаками родного Вуазена, суждено ли встретиться Луи и Катрин? И если встретятся, как сложится их жизнь? Ведь Луи обо всем думает так же, как и ты, Эжен, это ты привел его в свою веру, и если он останется жив, он не откажется от борьбы. Кто это говорил, что семена правды более живучи, нежели семена плевел и зла? Нет, не помню…
Но как бы ни сложился дальше жизненный путь Луи, если ему удастся сейчас ускользнуть от расправы, он, конечно, не пойдет по пути Прудона! Если бы покойный Пьер-Жозеф дожил до нынешней кровавой вакханалии, он и сам, вероятно, отрекся бы от благостных призывов к миру между жертвами и палачами, между волками и овцами. И путь «вечного узника» Огюста Бланки вряд ли привлечет Малыша. Так что же остается, Эжен?.. Доктор Маркс, да?..
От путаных, метавшихся мыслей Эжена отвлекло внезапно возникшее беспокойство, оно исходило откуда-то извне и мешало сосредоточиться, решить что-то последнее, что еще предстояло решить. Может, его томило неясное, тайное желание дождаться ночи и под кровом се багровой от пожаров полутьмы спуститься в последний раз к берегу Сены? Чем не выход? Ведь никто не узнает, что трагическое решение он принял сам, никто из оставшихся в живых друзей не осмелится упрекнуть его в трусости… Но он с презрением отогнал эту мысль.
Беспокойство не покидало Эжена, он неспешно, с усилием поднял голову и огляделся. На какой-то из башен пробило три. Рю Лафайет по-прежнему шумела сотнями голосов за столиками кафе, грохотали колеса карет и экипажей, откуда-то доносилась бравурная мелодия оркестра, перезванивались колокола…
Сквер был почти пуст, но на противоположном краю скамьи, где сидел Эжен, пристроился мужчина и, сложив на набалдашнике трости руки, с торжествующим и напряженным вниманием разглядывал Эжена. Худое, изможденное лицо показалось Эжену знакомым, но он не сразу узнал кюре Бушье. Тот, прежний, из какой-то давным-давно забытой жизни, пастор был всегда свеж и розов, словно яблочко из сада в августовскую пору, я губы у него никогда не привила такая язвительная и победно-торжествующая улыбка. Тот Бушье, из прежней жизни, даже в часы самых яростных словесных схваток с Эженом, даже грозя грешнику бесконечными муками ада, не позволял себе сбрасывать маску человеколюбия и благочестия, приличествующих сану служителя господа бога. Может, перемена объясняется тем, что на Бушье была не сутана, а обыкновенный гражданский костюм?..
Эжен не стал мучить себя поисками ответов, он просто сидел и смотрел в торжествующее лицо священника. Так прошли две или, может быть, даже три нескончаемо долгие минуты.
— Вы узнаете меня, коммунар Варлен? Бывший коммунар Варлен?
Эжен не ответил. Он медленно вскинул взгляд и долго смотрел в небо поверх красных черепичных крыш, поверх шпилей и куполов соборов, — там кое-где, в просветах между клубами дыма, синел нежный перламутр майского неба. Эжен вдруг с тоской и горечью вспомнил, как они с Малышом ходили в мастерскую надгробий выбирать недорогую, но приличную мраморную плиту для старика Эме! Они с братом облюбовали плиту, договорились о цене, но за суматохой последовавших событий так и не довели дела до конца. Больно кольнуло сердце: не отдал ты, Эжен, последнего долга отцу, так могила старика и останется простым земляным холмиком, на котором, наверно, уже пробилась первая зеленая травка… Да, многого не успел ты сделать в жизни, перед многими остался в долгу…
И словно из какой-то далекой дали, из другого мира донесся до него голос Бушье:
— Вы не желаете со мной разговаривать, господин бывший коммунар? Вы, видимо, забыли, что именно благодаря вам мое имя оказалось в списках заложников, что именно вы ввергли меня в ужасные казематы Мазаса и Ла Рокетт? — Бушье подождал ответа и, не дождавшись, саркастически усмехнулся: — Видимо, страх перед неминуемой расплатой лишил вас, гражданин Варлен, и памяти, и дара речи?