Выбрать главу

Началась невообразимая свалка, Ферре повалили на землю, скрутили назад руки. Эжена прижали к газовому фонарному столбу, именно это помешало ему упасть и быть растоптанным. Он смотрел, как уводили Ферре, без шляпы и сигары, с растрепанными черными волосами, с разбитым в кровь лицом.

— Таких нужно не расстреливать, как военных преступников! — надрываясь, кричал кто-то над ухом Эжена. — Их надо поджаривать на медленном огне, живьем сдирать с них кожу!

Вот тогда, оглянувшись на сытое, упитанное, багровое от крика лицо, Эжен по-настоящему почувствовал всю силу своей ненависти к буржуа, пережившим, опрокинувшим Коммуну. Он вспомнил, как, рискуя собственной жизнью, два дня назад пытался спасти на улице Аксо заложников, уводимых на расстрел, и как это не удалось ему. А ведь вполне возможно, что среди заложников, освобожденных Коммуной накануне ее окончательного разгрома, был кто-то и из этой беснующейся толпы, этих людишек, сейчас восторженно чокающихся бокалами и орущих во всю силу легких «Виват, республика!».

Да какое право имеет эта буржуазная сволочь пачкать своими грязными ртами святое имя Республики, какое имеет к ней отношение?! Нет, видно, был прав сегодня утром Артюр Арну, была когда-то права Луиза Мишель, как был прав только что уведенный на смерть Теофиль Ферре! Коммуна оказалась слишком мягкосердечной и наивной, в то время как на Саторийском поле под Версалем пленных федератов ежедневно убивали сотнями, в Люксембурге отправляли в «хвост» десяток за десятком, из-под железных ворот казармы Лобо тек в Сену ручей крови расстрелянных из митральез…

Эжен выбрался из толпы, дошел до ближайшего сквера и, вытирая со лба холодный пот, присел на садовую скамью у мраморной чаши фонтана, посреди которой резвились в простовато-изящном танце фавн со свирелью в руках и молоденькая пастушка, кокетливо приподнявшая подол платья. Эжен видел их смутно, словно сквозь дым…

А колокола над Парижем не уставали греметь победную песнь. Где-то в ресторане неподалеку бесновалась плясовая музыка, кто-то пьяным голосом орал: «Ах, Катрин, Катрин, я жадно жду тебя, милашка, в моей постели…»

Ага, Катрин! Вот что еще все время хотелось вспомнить. Остались ли они с дедом Огюстом живы при захвате пруссаками родного Вуазена, суждено ли встретиться Луи и Катрин? И если встретятся, как сложится их жизнь? Ведь Луи обо всем думает так же, как и ты, Эжен, это ты привел его в свою веру, и если он останется жив, он не откажется от борьбы. Кто это говорил, что семена правды более живучи, нежели семена плевел и зла? Нет, не помню…

Но как бы ни сложился дальше жизненный путь Луи, если ему удастся сейчас ускользнуть от расправы, он, конечно, не пойдет по пути Прудона! Если бы покойный Пьер-Жозеф дожил до нынешней кровавой вакханалии, он и сам, вероятно, отрекся бы от благостных призывов к миру между жертвами и палачами, между волками и овцами. И путь «вечного узника» Огюста Бланки вряд ли привлечет Малыша. Так что же остается, Эжен?.. Доктор Маркс, да?..

От путаных, метавшихся мыслей Эжена отвлекло внезапно возникшее беспокойство, оно исходило откуда-то извне и мешало сосредоточиться, решить что-то последнее, что еще предстояло решить. Может, его томило неясное, тайное желание дождаться ночи и под кровом се багровой от пожаров полутьмы спуститься в последний раз к берегу Сены? Чем не выход? Ведь никто не узнает, что трагическое решение он принял сам, никто из оставшихся в живых друзей не осмелится упрекнуть его в трусости… Но он с презрением отогнал эту мысль.

Беспокойство не покидало Эжена, он неспешно, с усилием поднял голову и огляделся. На какой-то из башен пробило три. Рю Лафайет по-прежнему шумела сотнями голосов за столиками кафе, грохотали колеса карет и экипажей, откуда-то доносилась бравурная мелодия оркестра, перезванивались колокола…

Сквер был почти пуст, но на противоположном краю скамьи, где сидел Эжен, пристроился мужчина и, сложив на набалдашнике трости руки, с торжествующим и напряженным вниманием разглядывал Эжена. Худое, изможденное лицо показалось Эжену знакомым, но он не сразу узнал кюре Бушье. Тот, прежний, из какой-то давным-давно забытой жизни, пастор был всегда свеж и розов, словно яблочко из сада в августовскую пору, я губы у него никогда не привила такая язвительная и победно-торжествующая улыбка. Тот Бушье, из прежней жизни, даже в часы самых яростных словесных схваток с Эженом, даже грозя грешнику бесконечными муками ада, не позволял себе сбрасывать маску человеколюбия и благочестия, приличествующих сану служителя господа бога. Может, перемена объясняется тем, что на Бушье была не сутана, а обыкновенный гражданский костюм?..