— Пусть будет по-твоему, но, мне кажется…
— Договаривай, Габор.
— Знаешь, в последнее время он здорово сдал. Внезапно. Волосы поредели и торчат как пакля, виски впали. Как-то зашел к нему, а он глянул на меня, и мне показалось, будто глаз у него нет, одни глазницы… Как у черепа…
— Полно! Кстати, ты мне напомнил: тебе когда-нибудь приходилось видеть шрам у него на голове?
Шомоди пожал плечами.
— Эка важность! В конце концов это была не пластическая операция, и к тому же он мужчина. Ты имеешь в виду шрам на затылке?
— На затылке? Шрам опоясывает всю голову!
— Уж не думаешь ли ты, что Свенсон снимает скальп со своих больных? — Шомоди нервно засмеялся. — Впрочем, меня это не волнует. Гораздо больше меня волнует, как пройдет сегодняшний вечер. А тут еще ты напускаешь таинственности. Хорошенькие именины!
— Причем здесь таинственность. Скажи-ка мне лучше, до катастрофы в Гетеборге Краммер проявлял к Жофи интерес?
— Да, — недовольно ответил Шомоди, — но к чему сейчас ворошить старое…
Раздался звонок, и Шомоди поспешил встретить гостей. Выполняя просьбу Сакача, он решил похвалиться перед коллегами искусством деда. Минут через десять стол был завален резными изделиями.
Как было договорено, все вещи, разбросанные в беспорядке, остались на столе и тогда, когда гости сменили тему разговора и речь зашла о директоре и о той перемене, которая с ним произошла. Кто-то заметил, что Балла относится к типу рано стареющих людей, а потрясение, испытанное им во время катастрофы, лишь ускорило этот процесс. И сейчас профессор попросту начинает выживать из ума.
На говорившего накинулись. Один из коллег утверждал, что Балла полностью сохранил умственные способности, обладает сильной волей и успешно борется с физической немощью. А нервные вспышки, перемежающиеся упадком сил, не что иное, как отражение этой борьбы. Гости спорили со страстью и упорством ученых. Шомоди и Сакач не участвовали в разговоре. Сакач смотрел на все происходящее глазами режиссера, наблюдающего за спектаклем, а Шомоди был так напряжен, что от волнения почти потерял способность видеть и слышать.
Наконец явился Балла с дочерью. Вид у профессора действительно был неважный: кожа лица пергаментная, движения нервные, усталые, волосы плохо скрадывали следы операции. Но говорил он с напускной любезностью, а фразы формулировал с педантичной точностью. Спину и голову держал неестественно прямо.
— Боль в суставах меня замучила, — сказал Балла, обращаясь к Шомоди. — Пользуйтесь молодостью, коллега, не упустите время. Когда осознаешь, что ничего изменить нельзя, бывает поздно.
— Изменить нельзя факты, — заметил кто-то из молодых гостей. — Но подправить, я имею в виду до некоторой степени откорректировать природу…
— А-а, и этого нельзя, — махнул рукой Балла. — Человек пытается восставать против биологических законов, но вынужден признать, что пытался свершить невозможное. Невозможное, сударь… Ну-с, выпьем за молодость!
Шомоди наполнил бокалы, и все чокнулись. Но после слов профессора настроение у гостей упало. Жофи с тревогой взглянула на отца, но опасаться ей не пришлось: он лишь пригубил вино. Жофи на правах хозяйки дома обнесла всех пирожными. Постепенно беседа завязалась вновь. Темой послужили разбросанные по столу деревянные фигурки. Сакач добился своего: Балла поднял вырезанную из явора фигурку и с интересом разглядывал ее.
— Любопытно, — сказал он, — крестьянская резьба.
— С вашего позволения, пастушья резьба, господин профессор, — поправил Шомоди.
— Не все ли равно?
— Для горожанина все равно, но не для того, кто вырос в деревне. Мой дед был пастух, а еще точнее — свинопас. И до самой смерти гордился, что в деревне, где жили католики, остался кальвинистом. А его жена, моя бабушка, была католичкой. Для нее-то он и вырезал это распятие.
Шомоди открыл шкаф и вынул маленькое очень красивое распятие: в свете заходящего солнца черешневое дерево заиграло естественным темно-красным цветом.
— Это его единственная работа на религиозную тему. Семейная реликвия.
Шомоди замолчал и бросил вопросительный взгляд на друга. Тот едва заметно кивнул и открыл было рот, но его опередил один из молодых ученых:
— Музейная вещь, — сказал он, поворачивая в руках распятие. — Если бы Габор не сказал, что это работа его деда, я бы подумал, что он позаимствовал распятие из какой-нибудь церкви в стиле барокко, когда был в Дрездене.
— Удивительно, как в нас живучи воспоминания детства, — задумчиво сказал Сакач. — Я до сих пор ясно помню день, когда мать впервые привела меня в церковь. Мне тогда было лет пять. Она дала мне десять филлеров, чтобы я бросил их в церковную кружку. Я бросил монетку и очень огорчился, так как сбоку не нашел кнопки, которую можно было бы нажать.
— Вы приняли кружку за автомат, выдающий шоколадки? — рассмеялась Жофи.
— Вот именно. Священник, помнится, читая "Отче наш" — была торжественная месса. И мне, пятилетнему мальчугану, запомнились слова молитвы. С тех пор, стоит мне услышать слова "церковная кружка", как сразу приходит на память: Sanctificetur потеп tuum, adveniat regnum tuum… Забавно, не правда ли?
Балла, который внимательно разглядывал распятие, поднял глаза на говорившего.
— Не следует обобщать. Эта способность присуща не всем. Конечно, ассоциативное мышление — характерная черта человека, но чтобы пятилетний ребенок запомнил совершенно непонятную ему фразу… Для этого нужно иметь вашу голову, милостивый государь, с логическим мышлением детектива.
— Не думаю, — начал Сакач, но его перебили:
— А Моцарт? Стоило ему только раз прослушать в Сан-Пьетро Allegri Miserere, и он дома безошибочно воспроизвел музыку на бумаге!
— То Моцарт, а я… — Сакач снова не окончил фразу. На сей раз его перебил Балла:
— Мы слишком мало знаем о работе нашего мозга. Несмотря на стремительное развитие медицины, обогащенной достижениями кибернетики, я сомневаюсь, чтобы в ближайшем будущем удалось достигнуть подлинного успеха. Не скажу, правда, что ignoramus et ignorabimus, но… — Профессор на мгновение умолк, махнул рукой и продолжал: — Впрочем, это не наша задача. Мы — физики, и у нас другие проблемы.
Он оглядел присутствующих, словно ожидая подтверждения с их стороны. Двое молодых ученых усердно закивали, Жофи не могла скрыть смущения, Габор пожал плечами. И тогда быстро заговорил Сакач:
— Право же, я вовсе не причисляю себя к гениям, отнюдь. Все дело в том, что восприимчивый мозг пятилетнего ребенка невольно запечатлел обрывки латинских фраз, и они врезались ему в память. А вот все то, что заставляли меня зубрить, я, кажется, благополучно забыл.
— Зубрежка редко остается в голове, — назидательно сказал Балла. — Что вы имеете в виду?
— "Отче наш" по-венгерски.
— А ведь я тоже в детстве часто слышала эту молитву, — засмеялась Жофи. — Мама всегда говорила: это надо знать назубок, как "Отче наш".
— Вряд ли я смогу безошибочно повторить всю молитву, — сказал Сакач и тут же зачастил: — Отче наш, иже еси нанебеси… прости нам долги наши, яко мы прощаем должникам нашим… должникам нашим… — повторил он и умолк, потом вопросительно взглянул на профессора. Тот рассмеялся и продолжал скороговоркой:
— И не вводи нас во искушение, но избави нас от лукавого, ибо твое есть и царствие, и сила, и слава во веки веков, аминь!
Молодые зааплодировали, Жофи и Шомоди сидели неподвижно. Сакач испытующе глядел на профессора. Балла дернул головой и, запинаясь, пробормотал:
— Я что-нибудь спутал?
— Нет, все правильно, господин профессор. Вы победили. Ваши воспоминания детства яснее и прочнее моих.
Наступила неловкая пауза. Балла казался сконфуженным. Жофи с обеспокоенным лицом подошла к отцу. Остальные гости встали.
— Папа, — спросила девушка, — тебе плохо?
— Пустяки, — пробормотал профессор, — пустяки… Я думал… Мне кажется, немного свежего воздуха…