— Вы, разумеется, понимаете, — сказал Энрайт, — что я один из самых искренних почитателей вашего таланта.
— Я знаю и горжусь этим.
— Вы наделены изуверской способностью соединять слова при помощи скрытых в них рыболовных крючков. Они впиваются в душу и много-много дней подряд остаются в памяти, — Сенатор взял стакан и отпил глоток, — Я никогда не говорил вам прежде, да и стоит ли говорить теперь, но все-таки скажу. В одной из своих книг вы писали, что провидение может поставить свое клеймо на одном-единственном человеке. Если же этот человек потерпит неудачу, писали вы, то мир может рухнуть.
— Да, наверно, я так писал. У меня такое чувство…
— Так вы уверены, — сказал сенатор, протягивая руку к бренди, — что не хотите хлебнуть еще глоточек?
— Нет, спасибо.
И внезапно Харрингтон подумал о другом времени и ином месте, где он выпивал, а в углу была какая-то тень, с которой он говорил, и никогда прежде не вспоминал об этом. Казалось, на самом деле этого и не было, ничего подобного с Холлисом Харрингтоном случиться не могло. Такое он не стал бы — не смог бы — принять, но тем не менее это событие отпечаталось в его мозгу во всей своей холодной наготе.
— Я начал вам говорить, — подал голос сенатор, — о той строчке насчет провидения. Вы согласитесь, что тут произошло весьма редкое совпадение. Вы, разумеется, знаете, что одно время я склонялся к мысли об отставке?
— Я помню, вы говорили об этом.
— Вот именно в тот момент я и прочел этот абзац. Я уже написал заявление о своей отставке в связи с завершением срока и намеревался утром предать его огласке перед представителями прессы. Затем я прочел эту строку и спросил себя: а что, если я тот самый человек, о котором вы и писали? То есть нет, на самом-то деле я так не думал.
Харрингтон беспокойно поежился.
— Уж и не знаю, что ответить. Вы возлагаете на меня чересчур большую ответственность.
— Я не ушел в отставку. Я порвал заявление.
Они немного посидели в молчании, глядя на огонь в очаге.
— А теперь, — сказал наконец Энрайт, — еще и это.
— Хотел бы я вам помочь, — почти с отчаянием ответил Харрингтон, — хотел бы я отыскать нужные слова, но не могу, ибо я прикончен. Я исписался, и внутри у меня пусто, как в бочке.
Хотя и понимал, что хотел сказать совсем не то. Я пришел сюда, чтобы известить вас, что в доме моей матери уже на протяжении пятнадцати лет живут чужие люди, что на надгробном камне Корнелии начертано вовсе не ее имя. Я пришел сюда, чтобы взглянуть на эту комнату: изменилась ли она, и если изменилась, то как. Она утратила часть своего аристократического волшебства…
Но произнести этого не мог, не знал, как и начать. Это невозможно сказать даже такому близкому другу, как сенатор.
— Мне жаль, Холлис, — промолвил сенатор.
«Это безумие», — подумал Харрринггон. Он, Холлис Харрингтон, рожденный в Висконсине. Он получил образование в Гарварде и — как сказал Сэдрик Мэдисон — является последним джентльменом.
Его жизнь была верна до последней детали, его дом стоял на своем месте, его литературные труды были правильны до тонкостей — результат хорошей наследственности.
Пожалуй, это все даже чересчур правильно — слишком правильно для этого мира 1962 года, уничтожившего щепетильность — последний пережиток прошлого.
Он — Холлис Харрингтон, последний из джентльменов, знаменитый писатель, романтическая фигура мира литературы, — исписавшийся до последней буквы, выжавший из себя все эмоции до единой, бессловесный с того самого момента, как сказал все, что должен был сказать.
Он медленно встал.
— Джонсон, мне пора. Я задержался дольше, чем намеревался.
— Еще один вопрос, я всегда собирался его задать, да все как-то не собрался. Это не имеет отношения к моему делу. Я много раз хотел спросить, но чувствовал, что делать этого не следует, что это может…
— Да ничего! Если смогу — отвечу.
— В одной из ваших первых книг — кажется, в «Обглоданной кости»…
— Это было давным-давно.
— Там был центральный герой, неандерталец, о котором вы писали, — вы сделали его чересчур человечным.
— Верно, — кивнул Харрингтон. — Таким он и был. Это человек, и только из-за того, что жил он сто тысяч лет назад…
— Конечно, вы совершенно правы. Но вы так хорошо описали его! Все ваши герои весьма образованны, это истинные люди мира. Я часто гадал, как вы смогли столь убедительно описать подобного человека, почти неразумного дикаря?
— Он разумен и не совсем дик — он просто сын своего времени. Джонсон, я очень долго жил вместе с ним, пока не начал писать о нем. Я пытался поставить себя на его место, пытался думать, как он, оценить его точку зрения. Я знал его страхи и победы. Порой я сам готов был стать этим человеком.
— Я могу в это поверить, — торжественно кивнул Энрайт. — Вам в самом деле пора идти? Вы вправду не хотите выпить?
— Простите, Джонсон, мне еще вести машину.
Сенатор выбрался из кресла и проводил его до двери.
— Скоро мы еще поболтаем о литературе. Не могу поверить, что вы вышли в тираж.
— Может, и нет. Может, способность писать еще вернется.
Но Харрингтон сказал это только для того, чтобы успокоить сенатора. Сам он понимал, что это необратимо.
Они простились, и Харрингтон побрел по дорожке. И это было неправильно — за всю свою жизнь Харрингтон ни разу не позволял себе брести.
Его машина стояла прямо у калитки, и он замер, уставившись на нее. в испуге, ибо это была не его машина.
У него была дорогая, изысканная модель, а эта была не только более дешевой, но и заметно потрепанной.
И тем не менее — знакомой до боли, до пытки.
И тем не менее это была его машина, хотя она и стала несколько иной, потому что Харрингтон почти смирился с невозможным.
Открыв дверцу, он сел за руль. Сунул руку в карман, отыскал ключ и в темноте сунул его на ощупь в замок зажигания. Ключ щелкнул и встал на место. Харрингтон повернул его, и мотор завелся.
Что-то неясное прорывалось из глубин сознания. Он почти физически ощутил этот прорыв и понял, в чем дело. Это рвался наружу Холлис Харрингтон, последний джентльмен.
Он сидел и не был в тот момент ни последним джентльменом, ни человеком за рулем старенькой машины — он был моложе, он был просто аутсайдером, который напился от ощущения своего ничтожества.
Он сидел в самом дальнем, темном углу кабинета какой-то неизвестной забегаловки, наполненной шумом и запахами, а в другом, еще более темном углу кабинета сидел некто, державший речь.
Он пытался разглядеть лицо незнакомца, но было чересчур темно, и лица было не видно. И все время этот безличный некто говорил.
На столе лежали бумаги — разрозненные фрагменты рукописи, он знал, что она весьма посредственна, и пытался сказать об этом незнакомцу, а еще о том, что хотел бы улучшить ее, но язык не поворачивался, и горло было стиснуто удушьем.
Он не мог подобрать нужных слов, хотя и ощущал их в своем сознании — ужасную, вопиющую потребность выложить на бумаге веру и убеждения, рвавшиеся на волю.
И ясно расслышал только одну фразу незнакомца:
— Я хочу заключить с вами сделку.
Вот и все. Больше ничего вспомнить не удалось.
Таким оно и оставалось — древнее, пугающее, совершенно изолированное воспоминание из какой-то предыдущей жизни, происшествие без прошлого и будущего, не имеющее к Харрингтону никакого отношения.
Внезапно похолодало, и он поежился от пробравшего тело озноба. Выжал сцепление, съехал с обочины и медленно повел машину по улице.
Харрингтон ехал уже не менее получаса, все еще поеживаясь от ночного холода. Он подумал, что чашка кофе могла бы согреть его, и выехал на обочину перед круглосуточной забегаловкой. И не без испуга понял, что находится всего в миле-другой от дома.
В заведении не было никого, кроме слушавшей за стойкой радио блондинки не первой молодости.
Он взобрался на табурет.
— Кофе, пожалуйста.
Пока она наполняла чашку, Харрингтон оглядел заведение. Здесь было довольно чисто и уютно, вдоль стены выстроились автоматы для торговли сигаретами и протянулась длинная полка с журналами.