Выбрать главу

Он снова сел в кресло, сжав подлокотники дрожащими руками, слушая, как уходит журналист.

Когда хлопнула входная дверь, он позвал Адамса.

— Я могу быть чем-нибудь полезен? — спросил Адамc.

— Да. Скажите, кто я такой?

— Но, сэр, — удивленно ответил Адамc, — вы мистер Холлис Харрингтон.

— Благодарю вас, Адамc, — сказал Харрингтон. — Я тоже так думаю.

* * *

Сгущались сумерки, когда он повернул машину на знакомую улицу и остановился на обочине перед старым домом с белыми колоннами, стоящим в стороне под сенью больших деревьев.

Он заглушил мотор, вышел и постоял немного, впитывая дух этой улицы — чистой, правильной, аристократической улицы, убежища в нынешний век материализма. Даже машины, движущиеся по ней, сказал он себе, понимают это свойство, потому что идут медленнее и тише, чем на других улицах, и в них чувствуется почтение, чего трудно ожидать от механизма.

Он пошел по тропинке, ощущая даже в сумерках весеннее пробуждение сада, и пожалел, что уже стемнело, — ведь Генри, садовник его матери, так гордился своими тюльпанами, и пока он шел, вдыхая запахи сада, тревога уходила, не было нужды спешить: эта улица и этот дом сами по себе были доказательством того, что все в порядке.

Он поднялся по кирпичным ступенькам, пересек портик и протянул руку к дверному молотку.

В гостиной виднелся свет, он знал, что его мать там, она ждет его, а на его стук из кухни заторопится Тильда: мать уже не так подвижна, как раньше.

Он постучал и стал ждать, а ожидая, вспоминал счастливые дни, проведенные в этом доме до отъезда в Гарвард, когда еще был жив отец. Некоторые старые соседи еще живут здесь, но он не видал их уже много лет: он редко выходил из дома во время своих посещений и проводил часы в разговорах с матерью.

Дверь открылась. На пороге стояла не Тильда в шуршащем платье с белым стоячим воротником, а совершенно незнакомая женщина.

— Добрый вечер, — сказал он. — Вы, должно быть, соседка?

— Я здесь живу, — сказала женщина.

— Я не мог ошибиться. Это дом миссис Дженнингс Харрингтон?

— Простите, — сказала женщина. — Я не знаю этого имени. Какой адрес вам нужен?

— Саммит Драйв, две тысячи тридцать четыре.

— Это наш адрес, — сказала женщина, — но Харрингтон… никаких Харрингтонов я не знаю. Мы живем здесь уже пятнадцать лет, и по соседству никогда не было Харрингтонов.

— Мадам, — резко сказал Харрингтон, — это самое серьезное…

Женщина закрыла дверь.

Несколько долгих мгновений он стоял у порога; потянулся было за молотком, чтобы снова постучать, но отдернул руку — и наконец пошел на улицу.

Стоя у машины и глядя на дом, он пытался увидеть в нем что-нибудь незнакомое, но все было знакомо. Это был дом, в котором он прожил много лет. Сюда приходил он в течение многих лет, чтобы повидаться с матерью; в этом доме он провел свою юность.

Харрингтон открыл дверцу и сел за руль. С трудом отыскал ключ в кармане; рука его так дрожала, что он не сразу вставил ключ в замок зажигания.

Он повернул ключ — мотор заработал. Он мог сразу тронуться в путь, но все сидел, сжимая руль. Смотрел на дом, снова и снова возвращаясь к мысли, что уже пятнадцать лет в нем живут незнакомые люди.

Где же тогда его мать и верная Тильда? Где Генри, с его легкой рукой на тюльпаны? Где множество вечеров, проведенных им в этом доме? Где беседы в гостиной, с березовыми и кленовыми поленьями в очаге, с кошкой у камина?

Было что-то странное во всем, что случилось с ним: в том, как он жил, в книгах, которые он написал, в привязанностях, которые у него были и которых, что еще более важно, у него не было. Что-то загадочное скрывалось за пределами его чувств, вне поля зрения, в течение многих лет, и он много раз осознавал это, удивлялся и хотел прикоснуться к нему — но никогда не был он так уверен в существовании этого, как сейчас.

Он знал, что именно этот загадочный фактор удерживал его сейчас от взрыва, не дал ему забарабанить молотком по двери и потребовать свидания с матерью.

Он заметил, что перестал дрожать, поднял стекло и тронул машину. Повернул налево и начал подъем, улица за улицей.

Через несколько минут он добрался до кладбища и остановил машину. Взял пальто с заднего сиденья и надел его. Несколько мгновений он стоял у машины и смотрел вниз на город, где река текла между холмами.

По крайней мере город и река реальны, сказал он себе. Никто не может отобрать их у него, как и книги на полке.

Он вошел в кладбищенские ворота и в неверном свете ущербной луны безошибочно пошел по тропе.

Камень был на месте, и форма его не изменилась: эта форма, сказал он себе, выжжена у него в сердце. Он опустился на колени, положил руки на камень, ощутил пальцами мох и лишайники, и они тоже были знакомы ему.

— Корнелия, — сказал он, — ты по-прежнему здесь, Корнелия!

Он отыскал в кармане спички, сломал три и лишь четвертую смог зажечь. Защищая огонек ладонями, поднес его к камню.

На камне было вырезано имя — но не Корнелии Сторм.

* * *

Сенатор Джонсон Энрайт протянул руку и поднял графин.

— Нет, спасибо, — сказал Харрингтон, — и одной вполне достаточно. Я забежал ненадолго. Я скоро пойду.

Он окинул взглядом комнату, в которой они сидели, и понял наконец, что не зря пришел сюда. Кабинет был не совсем таким, каким он его помнил. Он как бы поблек, его великолепие и блеск исчезли. Он тускнел и расплывался по краям, как будто бы не в фокусе, голова американского лося над камином казалась потертой, а не внушительной и благородной.

— Вы бываете слишком редко, — говорил сенатор, — а вы ведь знаете, что здесь вам всегда рады. И особенно — сегодня вечером. Семьи нет, а у меня затруднения.

— Это связано с постом государственного секретаря?

Энрайт кивнул.

— Точно. Я сказал президенту: да, я приму пост, если он не найдет никого другого. Я почти умолял его найти другого кандидата.

— Вы не могли сказать ему "нет"?

— Я пытался, — сказал сенатор. — Я пытался изо всех сил. Я, который никогда в жизни не испытывал недостатка в словах, — я не смог. Ибо я слишком горд. Ибо все эти годы службы выработали у меня определенную гордость за свою работу, и я не могу повернуть назад.

Сенатор сидел, развалившись в кресле, и Харрингтон увидел, что в нем нет изменений, как. это было с комнатой, где они беседовали. Он был таким, как всегда, — серый непокорный хохолок, лицо словно высеченное из дерева, корявые зубы, сгорбленные плечи гризли.

— Вы знаете, конечно. — сказал Энрайт, — что я всегда был одним из ваших верных почитателей.

— Я знаю, — сказал Харрингтон, — и горжусь этим.

— А у вас дьявольское умение сцеплять слова засунутыми в них рыболовными крючками, — заметил сенатор. — Они входят в человека, а выходить не хотят, — и их помнишь всегда.

Он поднял свой стакан и сделал глоток.

— Я никогда не говорил вам этого раньше, — сказал он. — Не знаю, нужно ли, но, вероятно, лучше сказать. В одной из своих книг вы написали, что судьба может отметить одного человека. Если этот человек потерпит неудачу, писали вы, весь мир может погибнуть.

— Да, кажется, я говорил так. У меня какое-то чувство…

— Вы уверены, что больше не хотите? — спросил сенатор, протягивая руку за бренди.

— Нет, спасибо. — Харрингтон неожиданно подумал о другом месте и времени, где он тоже пил и какая-то тень в углу разговаривала с ним, — он впервые вспомнил об этом. Казалось, этого никогда не было, этого не могло быть с Холлисом Харрингтоном. Он не хотел — не мог — принять это воспоминание, и однако оно, холодное, суровое, уже лежало в его мозгу.

— Я хочу сказать вам — об этой строчке, о судьбе, — продолжал сенатор. — Очень странное обстоятельство, вы согласитесь, я думаю. Вы, конечно, знаете, что однажды я решил подать в отставку.

— Помню, — ответил Харрингтон.

— Как раз тогда я читал вашу книжку. Я уже написал заявление об отставке в связи с окончанием срока полномочий и собирался наутро отдать его машинистке. И тут я прочел эту строчку и спросил себя, а что если я тот самый человек, о котором вы написали.