— Мистер Харрингтон, — попросила она. — Пожалуйста, мистер Харрингтон, пожалуйста, не читайте это, сэр.
— Но, мисс…
— Я говорила Гарри, чтобы он не оставлял здесь этот журнал. Он должен был его спрятать. Но он ответил, что вы бываете здесь только по субботам.
— Я бывал здесь раньше?
— Почти каждую субботу, — удивленно ответила она. — Каждую субботу в течение многих лет. Вам нравится наш пирог с вишнями. Вы всегда просите кусок пирога
— Да, конечно, — сказал он.
Но на самом деле у него не было никакого представления об этом месте, если только… Боже милостивый, подумал он, если только он не считал все время, что это какое-то другое место. Какой-то прекрасный, выложенный золотыми плитками ресторан высшего класса. Но ведь невозможно притворяться так долго, — сказал он себе. — Некоторое время, может быть, но не на тридцать же лет. Никто не может этого, во всяком случае без посторонней помощи.
— Я забыл, — сказал он хозяйке. — Я что-то расстроен сегодня. Не найдется ли у вас куска пирога с вишнями?
— Конечно, найдется!
Она достала из шкафа пирог, отрезала кусок и положила его на тарелку. Поставила тарелку перед ним и рядом положила вилку.
— Простите, мистер Харрингтон, — сказал она, — простите, что я не спрятала этот журнал. Не обращайте на него внимания. Не обращайте внимания на то, что говорят и пишут. Все мы так гордимся вами. — Она перегнулась через стойку. — Не обращайте внимания. Вы слишком велики для них.
— Не могу в это поверить, — ответил Холлис Харрингтон.
И это была чистая правда: он слишком устал, чтобы выдумывать. Он был полон недоумения, и больше ни на что уже не оставалось места.
— Я хочу заключить с вами соглашение, — говорил ему незнакомец в углу много лет назад.
Но какое соглашение? Никаких воспоминаний и никаких догадок. Он писал в течение всех этих тридцати лет и был хорошо вознагражден — не деньгами и славой, разумеется, но другим. Большим белым домом, стоящим на холме в живописной местности, старым слугой, как из книжки с картинками. Старой матерью в стиле Уистлера, романтической смесью радости и горести от могильной плиты.
Но теперь работа завершена, и плата прервалась, кончились фантазии.
Плата прекратилась, и иллюзии, бывшие ее частью, тоже исчезли. Слава и показной блеск слетели с его глаз. Больше он не мог видеть вместо старой разбитой машины гладкий сверкающий автомобиль. Теперь он мог правильно прочесть надпись на могильном камне. И сон о матери в стиле Уистлера исчез из его мозга — но он был так крепко в нем отпечатан, что еще сегодня вечером он ехал к дому, адрес которого был взят из его воображения. Он понял, что видел весь мир покрытым глянцем, как на картинках в книгах.
Возможно ли это? Может ли человек в здравом уме верить иллюзиям в течение тридцати лет? А может, он безумен? Харрингтон хладнокровно обдумал это предложение и нашел его маловероятным: вряд ли безумец мог в течение тридцати лет писать так, как писал он. А то, что он действительно писал, доказывали сегодняшние слова сенатора
Итак, все остальное было иллюзией, больше ничем оно быть не могло. Иллюзией, возникшей при помощи безлицего незнакомца, кем бы он ни был, который заключил-таки с ним соглашение много лет назад.
Хотя, подумал он, значительных усилий для этого не требовалось. Склонность к самообману сильна в человеческой расе. Это ясно видно в детях: для них воображаемое неотличимо от реального. И есть множество взрослых, которые заставляют себя верить в то, что, как они считают, принесет им мир и спокойствие.
Разумеется, сказал он себе, отсюда не так велик шаг до иллюзорного мира.
— Мистер Харрингтон, вам понравился пирог?
— Разумеется, — ответил Харрингтон, подцепляя вилкой кусочек пирога.
Итак, плата — это способность без сознательного усилия воображать особый мир, в котором он живет. Или более того: возможно это обязательное условие для его работы — точно рассчитанный мир и образ жизни, в котором он наилучшим образом выполнит свою работу. Но какова цель всего этого? У него не было ни малейшего представления об этой цели. Разве что сама работа и была целью.
Музыка по радио прервалась, послышался торжественный голос:
— Мы прерываем нашу программу, чтобы передать важную новость. Ассошиэйтед Пресс только что сообщила: Белый Дом назначил сенатора Джонсона Энрайта на пост государственного секретаря. А теперь мы продолжаем нашу музыкальную программу.
Харрингтон застыл с куском пирога на вилке, не донеся его до рта.
— Судьба, — процитировал он, — может отметить своей рукой одного человека!
— Что вы сказали, мистер Харрингтон?
— Ничего, ничего, мисс. Просто кое-что вспомнил. Не имеет значения.
Хотя оно, конечно, имело значение. Сколько еще людей во всем мире, подумал он, прочли эти строки в его книге? Сколько жизней испытали на себе влияние написанного им? И не помогали ли ему писать эти строки? И был ли у него действительно талант, иди он просто передавал мысли, возникавшие в чужом мозгу? Не помогли ли ему писать так же, как и видеть иллюзии? Не в этом ли причина того, что он чувствует себя таким исписавшимся? Но что бы это ни было, все позади. Он сделал свою работу и сгорел. Сгорел до конца — все то, чему он суеверно поклонялся, обратилось в свою противоположность. А началось это с посещения журналиста сегодня утром. И вот он сидит здесь, скучный банальный человек, и ест пирог с вишнями. Сколько людей сидело так же, как он, в прошедших веках, освободившись от иллюзорной жизни, как был освобожден он, стараясь сообразить, что же с ними произошло? Сколько их еще и сегодня живет в иллюзорном мире, как жил он в течение тридцати лет до этого дня?
Он понял, что считать себя единственным нелепо. Не было смысла создавать иллюзорный мир для одного человека. Сколько эксцентричных гениев, возможно, не были ни гениальными, ни эксцентричными, пока тоже не побывали в каком-то темном углу и не выслушали предложения безлицего незнакомца? Предположим — только предположим, — что единственной целью его тридцатилетней работы было то, чтобы сенатор Джонсон Энрайт не отказался от общественной деятельности и возглавил государственный департамент. Зачем и кому было нужно, чтобы именно данный человек занял этот пост? И настолько ли это важно, чтобы добиваться этого ценой труда всей жизни другого человека? Где-то здесь, сказал себе Харрингтон, и находится ключ. Где-то за этими тридцатью годами должен быть указатель, ведущий к человеку, предмету или организации — чем бы оно ни было.
Он почувствовал, как в нем поднимается гнев. Бесформенный, бессмысленный, почти безнадежный, — гнев, не имевший ни направления, ни цели.
В ресторанчик вошел человек и сел рядом с Харрингтоном.
— Привет, Глэдис! — взревел он. Потом заметил Харрингтона и шлепнул его по спине. — Привет, парень! — протрубил он. — Твое имя в газетах!
— Потише, Джо! — сказала Глэдис. — Чего ты хочешь?
— Кусок яблочного пирога и чашку кофе.
Харрингтон увидел, как огромен и волосат его сосед. У него был значок возчика.
— Вы что-то сказали о моем имени в газетах?
Джо швырнул сложенную газету:
— На первой странице статья и ваша фотография. — Он ткнул грязным пальцем.
— Спасибо, — сказал Харрингтон.
— Читайте! — шумно заявил Джо. — Или вам неинтересно?
— Интересно.
Заголовок гласил:
ИЗВЕСТНЫЙ ПИСАТЕЛЬ ПРЕКРАЩАЕТ ПИСАТЬ
— Значит, вы завязали? — ревел возчик. — Не могу ругать тебя за это, парень. Много книг написал?
— Четырнадцать.
— Глэдис, только представь себе: четырнадцать книг! За всю свою жизнь я не прочел столько…
— Замолчи, Джо! — Глэдис со стуком поставила перед ним тарелку с пирогом и кофе.
В статье говорилось:
"Холлис Харрингтон, автор романа "Взгляни на мой опустелый дом", принесшего ему Нобелевскую премию, прекращает писать после публикации своей последней книги "Вернись, моя душа". Об этом было объявлено в последнем выпуске журнала "Ситюэйшн" в статье редактора Седрика Мэдисона. Мэдисон утверждает, что Харрингтон завершил свою работу, начатую тридцать лет и тринадцать книг назад…"