А все сидят теперь в черном, только белые перчатки наглыми, резкими пятнами выделяются на фоне черных материй, черных вуалей, спадающих с головы у дам… При дворе траур по королеве португальской, близкой родственнице императрицы. И белые траурные перчатки на черном фоне гладких нарядов выделяются, напоминая белый оскал редких зубов в черной пасти оголенного черепа…
– Совсем немецкие похороны, – с улыбкой оглядевшись, замечает императрица. – Там тоже принято так сидеть, в белых перчатках при черном наряде…
Все улыбаются.
Невеселая, горькая улыбка у всех. Лучше бы они плакали…
Обширный театральный зал отведен для ужина.
Как бывали веселы здесь эти ужины порой! Особенно в небольших ложах, где ради тесноты тоже накрывались отдельные столики на три-четыре куверта. Обычно молодежь забиралась своими кружками в уютные ложи…
Тосты, смех, веселье, влюбленный шепот под шумок…
Даже и во дворце у Павла не может без этого шепота, лепета прожить веселая молодежь.
А сейчас не то у всех на уме.
Король уезжает. Как бледна Александрина… Павел держится поодаль ото всех, в тени, как будто стыдится окружающих, желает избежать и сочувственных взоров, так же как и насмешливых, бросаемых ему вслед врагами вроде Зубова, Моркова, Пушкина, Вяземского и других. О, он знает их всех хорошо! Конечно, сам не подмечает, не видит цесаревич таких взоров. Но он чувствует их на себе… Он многое чувствует, о чем не подозревают другие, никто в мире! Пожалуй, его бы тогда родная мать назвала сумасшедшим и еще при жизни заключила, радуясь облегчению в затеянных ею планах… Про них тоже многое знает Павел. Но молчит. Он молча, сам в себе, готовится к чему-то…
И только порой, случайно встречаясь на ходу с Александром, со своим первенцем, сразу пристально вглядывается в лицо, в глаза юноши… И сейчас же проходит мимо. Он еще не видит ничего в этих глазах, чего надо бояться ему, отцу своего первенца… А остального он не побоится, когда придет час… Он близок, это чует Павел. И хотел бы запрыгать, запеть…
Но еще сумрачнее и строже становится его лицо. Он словно видит большой зал во дворце. Свою дочь, себя… Свою мать… Слышит, как ненавистный фаворит подходит и тихо говорит ей:
– Король не придет!
Проклятая минута!
Нет, святая минута! Она приближает что-то прекрасное, великое… И забывает о перенесенном стыде Павел, о годах гнета и мучений… Но тут же поспешно отходит ото всех, чтобы кто-нибудь не прочитал затаенных дум Павла на его лице. Из дальнего угла окидывает окружающих взором хозяин. И только на одно лицо хочет и боится поглядеть: на лицо матери.
Он поглядел раз, что-то прочел на нем, обрадовался… И боится поглядеть снова, чтобы не испытать разочарования, не прочесть иной вести… Не такой радостной для него, для наследника, но более желанной для самой государыни, матери его.
Как даровитая, прирожденная комедиантка, Екатерина чувствует упадок настроения у своей блестящей «публики». Она желает красиво доиграть роль до конца. Она умеет оживлять большие толпы, забавлять пустяками и веселить сквозь слезы.
Преодолев свою грусть и слабость, обходит она ужинающих, останавливается у разных групп… Всем находит ласковое, милостивое слово, в то же время дает явное доказательство, что императрица не пала духом, что она спокойна и здорова, а не собирается умирать от огорчения, как шепчут ее некоторые «друзья»…
И понемногу меняется вид и настроение похоронного пира. Звучат кое-где шутки, смех… Звенят бокалы, края которых сталкиваются друг с другом, орошая пеной цветы, брошенные на роскошно убранный стол…
Все было бы хорошо. Но отчего так бледна Александрина? Отчего суров и неулыбчив ее отец? Отчего так медленно движется вперед грузная фигура императрицы? И даже словно меньше ростом стала она, хотя старается так же высоко, гордо нести свою красивую еще голову, как это делает всегда…
Варвара Головина, сидя рядом с молодой графиней Толстой, негромко говорит ей:
– Я видела твоего мужа у великого князя… Вчера ночью… Я знаю кое-что… Побереги его… И надо поберечь Александра…
– О, пустое… Тут нет ничего… Так, вздор… Дела по службе… Ты ошибаешься, Barbe. Но как бледна Александрина…
– Ничего, все пройдет. Я даже рада за нее, что так вышло. Какой злой, бездушный человек! Она не была бы с ним счастлива…
– И я так думаю, – говорит Толстая.
Тарелка почти пуста перед нею. Она не нужна. Молодая женщина берет тарелку, поднимает над плечом, чтобы лакей, стоящий сзади, переменил прибор.
Но вместо руки в перчатке чья-то женская прекрасная белая рука с крупным бриллиантом на пальце берет тарелку.
Толстая оглянулась, вскочила, вспыхнула, как огонь. Дрожит смущенный, испуганный голос:
– Ах!.. Ваше… – Голос дальше оборвался.
– Вы испугались меня, графиня? Вы меня боитесь? Что во мне нынче такое страшное?..
– Я смущена, ваше величество, что не взглянула назад… отдала вам тарелку…
– Что же? Я стояла недалеко… говорила с Львом Александрычем… Вот он сидит. И пришла вам на помощь… О чем толковали, сударыни?
– Да так, пустяки… Много чудаков еще есть у нас… Вот этот князь Белосельский… Чванный какой-то – страх… А надо бы думать, понимать должен кое-что. Побывал повсюду, в чужих краях. Видел, как люди живут…
– Дорога дурака не красит… Только рака красит горе, – с легким невольным вздохом произнесла государыня. – Ну, веселитесь… Ай, батюшки, пудры сколько с прически на платье насыпано… На черном выдает. Не то что на цветных туалетах. Да, к слову: Малюшкин наш, князек, как потешил меня… Тоже во Франции побывал. Видел, что там пудра у франтов на спине белеет. Не понял, что осыпалось с парика. Приехал, спину пудрить себе велит. Такая, мол, последняя мода в Париже! Забавный…
– Спину пудрить… Ну, это стоит смеху!
И обе молодые собеседницы государыни громко засмеялись от души.
Дальше идет императрица, сыплет ласки, шутки…
Она решила с блеском доиграть свою роль до конца.
Слабо освещена неуютная, обширная спальня.
Мария Федоровна уже в постели. Но она не спит.
Павел в шлафроке, в туфлях, с колпаком на голове расхаживает по комнате, вроде своей матери. Но в наружности, в движениях сына нет той силы и законченности, как у матери.
На ходу он и здесь, в туфлях, марширует, как на плацу, вытягивает носок, ставит сразу, по-птичьи, на мягкий ковер большие, не по росту, ступни своих слабых, тоненьких ног… Такие же несоразмерно большие кисти рук взлетают почти при каждом шаге, и забавная тень рисуется на ближней стене. Порою одна рука хватает разлетевшиеся полы халата, запахнет их, упадет – и полы опять разлетаются, как повисшие, трепетные крылья большой водяной птицы пеликана, бредущего на тонких ногах и приседающего слегка на ходу, движеньем крыльев сохраняющего равновесие…
– Когда же это кончится, наконец? – на высоких нотах, визгливо и в то же время хриплым, срывающимся часто голосом выкрикивает Павел. – Сил моих нет! Столько лет терплю!.. С самого дня рождения! За что судьба потешается надо мной? Кто проклял меня? Все живут как люди… Один я… Вот уж полвека скоро маюсь… И нет конца… За что? Почему? Ведь спрашиваю, Мария Федоровна: почему?
Молчит она. Отвечать нет смысла. Весь день хорошо прошел. Но среди вечера подул южный ветер, и сразу нервы разошлись у цесаревича. Едва мог он вежливо проводить императрицу и гостей… Но здесь, в четырех стенах, отводит душу, клянет судьбу, и мир, и людей… И негодует, и проклинает. Плачет порой, пока усталость не охватит взмятенную душу, больное тело и он уснет тяжелым, тревожным сном.
Слушает молча жена и ждет, скоро ли смолкнет Павел.
А он опять заговорил:
– У меня, в моем дому, насмешки, глумленье надо мною! Думают, я не замечаю ничего? И другие говорят мне… Много говорят. Вот теперь сына против отца поднимать вздумали. Бабушка-де скоро умрет! Готовься царствовать. Тебе завещан трон, не отцу… Партию собирай! Отца чтобы не допустить, если он… Да-с, вот что вашему сыну толкуют. Добро, что еще молод, не испорчен… и робок мой сын… Ошибутся… Ни на что не осмелится наш сын! Я буду царствовать, я! И почему бы нет? Почему он? Почему все, да не я? Проклятье! Не нравлюсь… Матушке родной не нравлюсь… Никому не нравлюсь… Вам тоже не нравлюсь… А? Говорить извольте, если спрашивает муж… Почему? За что? Я ли виновен, что вышел таким? Я другим мог быть… Рост разве мой? Вот рука моя! Мужчины рука! Нога тоже настоящая! Большая, широкая… А тут!.. – Он ударил себя по бокам, по груди. – Задушили, заморили… В пуховиках томила бабушка, императрица покойная. Отчего мать не вступилась? Вырастила же моих сыновей!.. Вон какие… Мои ведь они! А? Я вам говорю! Или не мои? Вон нос у Константина – мой совсем… Александр – он на вас, но и на меня походит… Мой он сын, я спрашиваю?..