Выбрать главу

– Мой друг!..

– Не слезы ль снова? Не терплю! Не обижаю вас, не сомневаюсь. Подтверждения словам моим хочу… Только и всего-с!.. Мой сын?

– Ну можешь ли ты…

– Мой, значит! Какой большой, красивый… И я таким бы мог быть… Заморили, задавили с колыбели… Потом Панин калечил… Душу извратил, тело засушил… Виды были на то… Политические виды у матушки моей!.. Хе-хе-хе!.. И потом душили… И теперь… Сорок два года давят, дышать не дают… И говорят, что зол я… Что причуды у меня… Разве я не был бы добрым? Разве жаден, завистлив я? Людей не люблю? Бога не боюсь? Не жалею всех?.. Жалею. Да себя больше всех жаль… Нищий счастливее меня: у него мать была, семья… У него сыновей не отымали… Его не теснили, не давили. Он мог смеяться, когда весело, плакать, когда скука… А я не могу. Должен по чужой флейте плясать… Оттого и стал таким… Вот-вот…

Он подошел к зеркалу и пальцем стал тыкать в стекло, в свое изображение, которое неясно отражалось там при свете шандала на ближнем столе.

Вдруг произошло что-то странное.

Павел схватил тяжелый бронзовый шандал и с размаху ударил в то место, где отражалось его смешное, теперь искаженное гневом лицо.

Гулко пронесся удар, звук которого отражен был доской под стеклом.

Звеня, посыпались осколки.

В ужасе вскочила великая княгиня, кинулась к мужу:

– Что ты сделал, друг мой?

– Ничего, смотри… Какая рожа!.. Души моей не видно!.. Вот рожа… Ее видать!

Он как зачарованный продолжал глядеть в зеркало.

Что-то странное получилось там.

Куски выпали, но небольшие. Слабая рука выкрошила рану в гладком стекле. И зеркало отражало лицо Павла, но вместо носа чернела выбоина. Другая темнела на виске, словно глубокий пролом. Трещина пришлась там, где отражался рот, и искривила его в странную улыбку.

Потом, четыре года спустя, увидя мертвого мужа, Мария Федоровна вспомнила эту минуту. Но сейчас другая мысль охватила ее безотчетным, леденящим страхом.

– Зеркало разбил… Мертвец… покойник будет в доме…

– Не в этом, нет, не в этом! Я так не хочу!.. И заставлю самую судьбу изменить свои решения!.. Я знаю ее волю… Нынче вечером я читал ее…

– Где, друг мой? Дорогой мой муж, успокойтесь… Вы больны… Где вы читали? Что?

– Смерть!.. Я прочел слово «смерть». Где? На лице императрицы… у матушки моей… Тс… молчите… Никому ни слова пока… Тс… Хе-хе-хе… Я прочел! Как весело!.. Как тяжело мне! Проклят я!.. Прокляты! Прокляты все!.. Прокляты злобной судьбой!..

Сменяя рыдания смехом, упал он к себе на кровать и умолк понемногу…

* * *

Полтора месяца прошло.

Самые глубокие раны если и не заживают порой, то люди перестают чувствовать невыносимое жжение, острую боль первых дней.

Все притупляет незримое, ласковое время, все мертвит своей холодной прохладой, веющей в душу, всесильной рукой!..

Не плачет так часто и сильно юная княжна. Даже снова стала улыбаться порой… Поправилась и бабушка ее, императрица. Заботы по царству, придворные печали и радости, безделье и дела снова наполняют ум, привычный к неустанной деятельности.

До конца октября еще сильно недомогала императрица, но дел набралось столько, самых важных, неотложных, что пришлось пересилить себя и недуг.

Когда Роджерсон уговаривал ее полежать, поберечь себя, она отвечала с оттенком раздражения:

– Столько лет знаете свою больную, и все одно поете! Стоит мне переломить болезнь, она и пройдет. Не в первый раз!

А тут добрые вести стали приходить, как будто удача снова улыбнулась. Шестьдесят тысяч штыков с Суворовым во главе, посланных на помощь рухнувшему трону Бурбонов, поддержали старую славу. Принуждая к отступлению передовые отряды республиканских войск, шли вперед суворовские «детки», чудо-богатыри, которых умел вести к победам и к смерти вдохновенный старик, полубезумец и полугерой…

Они рвали на себе в клочки мундиры и трепали знамена неприятеля, разбивали обувь и с босыми ногами били и отбрасывали за Рейн отряды генерала Моро. Только Бонапарту, гению революции, ставшему после ее злым гением, на Аркольском мосту 6 ноября 1796 года удалось остановить движение этой русской лавины, катящейся по кровавым нивам Европы для охраны кучки Бурбонов, отверженных своим народом, осужденных историей и судьбой.

Но это случилось в минуту, когда Екатерина не могла ни радоваться, ни печалиться ничем земным…

А пока пришли приятные для императрицы вести. И снова воспрянула духом, даже телесно окрепла эта сильная, неугомонная женщина, словно решившая упорно бороться и против старости, и против неудач, против рока, которому подчинялись даже бессмертные боги Олимпа.

Так, по крайней мере, казалось людям.

Никто не знал, какие страдания душевные и телесные выносила она, стараясь не выдать чем-нибудь своей мучительной тайны.

Екатерина сама слишком хорошо изведала жизнь, сама в себе носила все зачатки хорошего и дурного, чтобы не знать людей, особенно свой собственный двор, свой народ.

Как ни странно, но самообольщения не было у этой умной правительницы людей.

Она доказала это всей своей жизнью. Никто до нее и после, занимая трон, не заботился столько о прославлении себя всякими мерами, как эта Великая Екатерина…

Она сыпала золотом философам и поэтам, книги которых читались, к словам которых прислушивался весь мир. И, как благодарное эхо, звон червонцев русской императрицы превращался в поток восхвалений Семирамиде Севера…

Не жалея народных денег и крови своих подданных, начинала она военные авантюры, завершение которых приносило только ряд реляций о победах войск императрицы на суше и на воде. Но народу, государству мало пользы было от тех побед.

Только бескровные завоевания Крыма и Польши округляли владения. Но эти именно завоевания, сделанные под шумок, на счет бессильных, слабых соседей, – они не много славы прибавили к имени «победительницы» и в глазах потомства, на страницах истории и даже во мнении современников.

Правда, генерал Тутолмин в полном собрании Сената решился нагло возгласить, обращаясь к Платону Зубову:

– О, сколь не походите вы на некоего злотворного гения, который присоединил к России дальние степи казацкие, гнезда гибельной чумы, тогда как вы завоевали в Польше области плодоноснейшие, на рубеже лежащие с сердцем образованных стран, и жертвуете неустанно счастием, здоровьем, лучшими годами жизни для славы государыни.

Но даже здесь, в этом залитом золотом и милостями императрицы раболепном Сенате, – и здесь низкая лесть прихлебателя была встречена гробовым молчанием, от которого побледнел и льстец, и сам фаворит, которому курили такой грубый фимиам.

Екатерина даже осудила Тутолмина за плевок на могилу Потемкина.

А столицы, новая и старая, долго еще потешались над речью, острили по поводу тех «неусыпных трудов», тех «бескровных жертв», какие фаворит приносит своей покровительнице, «не щадя жизни, здоровья и живота»…

А про Польшу общий говор выразился в словах: «Ловко урвали кусок от загнанного оленя, когда столько сильных, когтистых лап тянулось к даровому блюду…»

Понимает это Екатерина. И страх охватывает ее.

Нельзя показать своей слабости. Стоит согнуться – тебя толкнут, совсем повалить постараются… И протянутся десятки когтистых лап, будут рвать еще живое, трепещущее, но бессильное уже тело!..

Этого не хотела старая умная правительница.