Слушает молча жена и ждет, скоро ли смолкнет Павел.
А он опять заговорил:
– У меня, в моем дому, насмешки, глумленье надо мною! Думают, я не замечаю ничего? И другие говорят мне… Много говорят. Вот теперь сына против отца поднимать вздумали. Бабушка-де скоро умрет! Готовься царствовать. Тебе завещан трон, не отцу… Партию собирай! Отца чтобы не допустить, если он… Да-с, вот что вашему сыну толкуют. Добро, что еще молод, не испорчен… и робок мой сын… Ошибутся… Ни на что не осмелится наш сын! Я буду царствовать, я! И почему бы нет? Почему он? Почему все, да не я? Проклятье! Не нравлюсь… Матушке родной не нравлюсь… Никому не нравлюсь. Вам тоже не нравлюсь… А? Говорить извольте, если спрашивает муж. Почему? За что? Я ли виновен, что вышел таким? Я другим мог быть… Рост разве мой? Вот рука моя! Мужчины рука! Нога тоже настоящая! Большая, широкая… А тут! – Он ударил себя по бокам, по груди. – Задушили, заморили. В пуховиках томила бабушка, императрица покойная. Отчего мать не вступилась? Вырастила же моих сыновей! Вон какие… Мои ведь они! А? Я вам говорю! Или не мои? Вон нос у Константина – мой совсем… Александр – он на вас, но и на меня походит… Мой он сын, я спрашиваю?..
– Мой друг!
– Не слезы ль снова? Не терплю! Не обижаю вас, не сомневаюсь. Подтверждения словам моим хочу… Только и всего-с! Мой сын?
– Ну можешь ли ты…
– Мой, значит! Какой большой, красивый… И я таким бы мог быть… Заморили, задавили с колыбели… Потом Панин калечил… Душу извратил, тело засушил… Виды были на то… Политические виды у матушки моей! Хе-хе-хе! И потом душили… И теперь… Сорок два года давят, дышать не дают… И говорят, что зол я… Что причуды у меня… Разве я не был бы добрым? Разве жаден, завистлив я? Людей не люблю? Бога не боюсь? Не жалею всех?.. Жалею. Да себя больше всех жаль… Нищий счастливее меня: у него мать была, семья… У него сыновей не отымали… Его не теснили, не давили. Он мог смеяться, когда весело, плакать, когда скука… А я не могу. Должен по чужой флейте плясать… Оттого и стал таким… Вот-вот…
Он подошел к зеркалу и пальцем стал тыкать в стекло, в свое изображение, которое неясно отражалось там при свете шандала на ближнем столе.
Вдруг произошло что-то странное.
Павел схватил тяжелый бронзовый шандал и с размаху ударил в то место, где отражалось его смешное, теперь искаженное гневом лицо.
Гулко пронесся удар, звук которого отражен был доской под стеклом. Звеня, посыпались осколки.
В ужасе вскочила великая княгиня, кинулась к мужу:
– Что ты сделал, друг мой?
– Ничего, смотри… Какая рожа! Души моей не видно! Вот рожа… Ее видать!
Он как зачарованный продолжал глядеть в зеркало. Что-то странное получилось там. Куски выпали, но небольшие. Слабая рука выкрошила рану в гладком стекле. И зеркало отражало лицо Павла, но вместо носа чернела выбоина. Другая темнела на виске, словно глубокий пролом. Трещина пришлась там, где отражался рот, и искривила его в странную улыбку.
Потом, четыре года спустя, увидя мертвого мужа, Мария Федоровна вспомнила эту минуту. Но сейчас другая мысль охватила ее безотчетным, леденящим страхом.
– Зеркало разбил… Мертвец… покойник будет в доме…
– Не в этом, нет, не в этом! Я так не хочу! И заставлю самую судьбу изменить свои решения! Я знаю ее волю… Нынче вечером я читал ее…
– Где, друг мой? Дорогой мой муж, успокойтесь… Вы больны… Где вы читали? Что?
– Смерть! Я прочел слово «смерть». Где? На лице императрицы… у матушки моей… Тс… молчите… Никому ни слова пока… Тс… Хе-хе-хе… Я прочел! Как весело! Как тяжело мне! Проклят я! Прокляты! Прокляты все! Прокляты злобной судьбой!
Сменяя рыдания смехом, упал он к себе на кровать и умолк понемногу…
Полтора месяца прошло.
Самые глубокие раны если и не заживают порой, то люди перестают чувствовать невыносимое жжение, острую боль первых дней.
Все притупляет незримое, ласковое время, все мертвит своей холодной прохладой, веющей в душу, всесильной рукой!
Не плачет так часто и сильно юная княжна. Даже снова стала улыбаться порой… Поправилась и бабушка ее, императрица. Заботы по царству, придворные печали и радости, безделье и дела снова наполняют ум, привычный к неустанной деятельности.
До конца октября еще сильно недомогала императрица, но дел набралось столько, самых важных, неотложных, что пришлось пересилить себя и недуг.
Когда Роджерсон уговаривал ее полежать, поберечь себя, она отвечала с оттенком раздражения: