Прискакали люди, когда-либо знавшие ротмистра и полагающие, что их доброе отношение в прежнюю пору принесет теперь богатые плоды. Явились просители и льстецы, ищущие, перед кем склониться в раболепной мольбе… Не поленились и первые тузы империи явиться в полном параде с орденами и лентами, чтобы уверить в своей «аттенции» и всеконечном почитании восходящее на дворцовом горизонте новое светило…
Кроме своих – Салтыкова, Нарышкиных и Вяземского, – тут толпились и Безбородко со своим первым помощником Морковым, и престарелый генерал Мелиссино, и генерал Тутолмин, похожий на выездного гайдука из богатого дома, и Архаров; князь Урусов тискался ближе к спальне Зубова, чтобы первым попасть на глаза.
Шувалов появился попозднее. Герцог курляндский, сидящий как раз в Петербурге, всем дающий взятки, ищущий у всех покровительства, попал в первые ряды… Граф Самойлов из партии Потемкина и еще несколько таких же сановников хотя с недовольными, будирующими минами и с колкостями на устах, но явились сюда со всеми…
Почему-то Зубов заспался или нарочно оттягивал свой выход ко всей толпе незваных, но желанных гостей – и теснота быстро увеличивалась от наплыва новых лиц.
Только около одиннадцати часов показался полковник, словно для того, чтобы сделать смотр этому отряду генералов, добровольно пришедших заявить ему о своей готовности служить под его неопытной еще командой…
Чувство гордости охватило счастливца-выскочку, когда он увидел, какие сливки двора и общества смиренно дожидаются его появления, как они почтительно, гулко приветствуют его, отвечая на любезный хозяйский прием.
Но в то же время в душе, непривычной к этой придворной, удушливой среде, к этой готовности пресмыкаться перед успехом, в груди у Зубова вдруг загорелось какое-то неожиданное возмущение, чувство гадливости по отношению к тем, кто, позабыв и года, и положение, и старые, боевые, служебные заслуги, прибежал и столпился гурьбой в приемных и передних комнатах молодого, безвестного офицера, вчера произведенного в полковники не за особые заслуги, а в знак сердечного расположения всевластной женщины, имеющей право распоряжаться здесь всем и всеми, как пожелает того она сама…
И это неожиданное, невольное чувство как бы преобразило, сразу переменило вид, наружность, манеры, самый голос Платона Зубова, тихого и застенчивого, мягкого и осторожного еще вчера…
Холодным взглядом окинул он толпу. Заговорил небрежно, полупрезрительно. Никто такому превращению не удивился, никто не обиделся…
3. «Давид и Голиаф»
В воскресенье, девятого сентября, особенно большая толпа наполняла приемные покои и обширный круглый зал Таврического дворца.
Хотя все знали, что государыня почувствовала себя нездоровой и приема не будет, но никто не разъезжался, наоборот, как будто по воздуху передалась тревожная весть, и около полудня появились здесь даже лица, редко появляющиеся при дворе.
Многие знали, что за последние дни Екатерина, получив простуду в Казанском соборе, на молебствии по случаю успехов русского оружия на суше и на воде, все время недомогала, но крепилась и даже выезжала в эрмитажные спектакли.
А тут второй день упорно стали толковать, что больной стало хуже. Она не встает с постели, почти никого не принимает, разве только с самыми важными докладами.
Только Зубов, как верная сиделка, не отходил от постели своей покровительницы, и брат его Валериан порою сменял его, развлекая своими ребяческими выходками скучающую и недовольную императрицу.
– Все жалуется, – негромко сообщал Захар графу Строганову, который казался искренно огорчен недугом Екатерины, и Льву Нарышкину, забывшему теперь тоже о своих шутках и каламбурах. – Очень недовольна и собою, и докторами своими, и всеми на свете. Мол, дела столько, а с ней вот такая напасть… А доктора и поправить скорее не могут… Конечно, от огорчения оно еще труднее болезнь притушить… Норов нетерпеливый, горячий как был, так и остается у нее, у матушки у нашей…
– Ну а сейчас как? Лучше ей, Захарушка? Или нет? Правду скажи…
– Смею ли я неправду… вашему сиятельству… Лучше Бог дал… Ночь всю не спала… Колики донимали… пусто бы им было! А теперь уснула. Вот и не пускаем никого. Одна Анна Никитишна там да графинюшка.
– Браницкая? Больше никого? Только эти?