Но доживи-ка до заветного для всех гетманского пира!
Во дворце, на первом этаже, при распахнутых окнах.
Благода-ать!…
Митрополит и епископы, своими пышными ризами заслонившие правое плечо гетмана, и чубатые полковники, шумно примостившиеся слева, поначалу вели себя пристойно. День-то какой?!
Но ведь и тостов-то сколько?..
Первый, конечно, за нее…
– … Матушку-Государыню Елизавету Петровну! Второй, конечно же, за него…
– … Ясновельможного пана гетмана, графа Кирилла Григорьевича Разумовского, козака природного!… Матушка-то, матушка, не сумевшая в тесноте пролезть во дворец и стоящая под окном…
– За мати риднув яго, Наталью Демьяновну. А где яна?..
Спохватились, нашли в толпе, привели и, потеснясь, рядом с сыном усадили. А дальше, дальше?..
– За ридну Украину козацкую!…
Шум посильнее, явственнее, эхом отдался даже поза окнами:
– За Украину ридну!…
– Гарно кажуць там!…
А полковники, хоть киевский, хоть черниговский, хоть полтавский, хоть лубенский или там стародубский? Десять полков было, значит, и десять полковников и десять чарок немалых.
А сотников-то сколько?! Тут и не пересчитать и не перепить никому…
Да ведь старались, друг дружке вдогонку.
Да и по-за окнами? Если не чарки туда подавали – где стольких чарок наберешься! – так ведра служки выносили, с черпаками хорошими. И в ответ все то же:
– За ридну Украину!…
– За ридного гетьмана!…
– За ридных козаченьков!…
А их-то, козаченьков, кто когда считал?!
В гетманском парадном зале, маленько почищенном и отстроенном в последние месяцы, шум и гам, вперемешку русская, малороссийская и польская речь, да еще с каким-то татарским привкусом, а что за окнами?..
Там уже давно пляс настоящий пошел. Посвисты и уханье. Пальба из ружей под топот ног. Песнопенья все более ярые. Позывы все более настойчивые:
– Вядерца, вядерца ще больш!…
– Не жартуйте над козаченьками!…
Какие уж там жарты. Ведра совали через окна, чтоб только отделаться. Пальба не утихала – кто ее воспретит? Не найдется средь казаков такой татарин. Пробовали полковники, уважая гетмана, увести его в дальние, глухие покои, предназначенные для более узкого
круга, но Кирилл Григорьевич мотал отяжелевшей головой:
– Не… козаченьки пусть видят своего геть… гетьмана…
А уж за окнами:
Пальба под топот ног не прекращалась, уже дурная пальба. Пули-мухи настырные сослепу и в окна залетали. Опять «Господи помилуй!» – с митрополичьей стороны, уговоры – со стороны полковничей:
– Ваша ясновельможность – пора за крепкие стены? Окна раскрытые…
– А что, если закрыть?
Вот то-то, стекла дороги. Их из Польши да из Московии привозят. Ваше первосвященство?..
– Бог милостив, доживем до утра.
Верно, ваше первосвященство, не нарушать же вселюдное ликование?
Дивчинок ли, господынек ли во кусты тащили – кто знает. Треск стоял, да и только! Сады вокруг гетманского дворца были обширные, а вход сегодня не возбранялся, казацкие полки в той же грешной гульбе в прах росистый рассыпались. Держалась маленько гетманская сотня, да хватит ли у нее сил до утра?
Слава богу, летняя ночь недолга, да и тепла. Кто уснул во росе, да ежели в обнимку. А кто плясал, так ведь затяжелелыми ногами. Рано ль, поздно ль – тоже падал на «ридну стэпу», хоть и застроенную маленько, но все равно остро пахнущую полынью. Взойди, сонейко ясное, осуши чубы казацкие. Вздунь ветерок утренний, бодренький, овей головы многогрешные, всегда под сабли готовые…
VII
Шинкарка Наталья Розумиха… пардон, графиня, при графских-то сыновьях… статс-дама ее императорского величества!., да, как бы там ни называть, жила привычной хохлацкой жизнью. То в Козельце, то в Алексеевщине любимой и названной-то так в честь старшего сына. Эти и другие поместья, отчужденные от фельдмаршала Миниха, пребывавшего в бессрочной ссылке, грели ее душу лучше, чем Москва и Санкт-Петербург. Живала она по статусу статс-дамы при дворе развеселой невестки и дивилась:
– Сынку, коханки ваши як бы зимним Днепром подмороженные?..
Побывав длительное время, дважды, при дворе, и в Москве, и в Петербурге, старшему сыну своей жальбы не выказывала, боялась, а с младшим была посмелее. Он не так далеко от материнского сосца отстал; по-житейски, так и увалень, хоть в золоте весь, но с матерью поласковее. Да что там, из Глухова гетманского ни за что не хотел отпускать:
– Мамо, тебе здесь плохо?..
– Хорошо, сынку, – отвечала она, – ды тильки… Не договаривала. На невестку жаловаться? Грешно.
Встречала ее еще в Петербурге, ничего не скажешь, гарная дивчина. Избалованная разве что… Все при дворе да при, дворе, то фрейлина, то гетманская жинка. Внучат, правда, исправно выметывает, кажинный год, считай, уже трое копошатся возле юбки… да ведь не у бабкиной и не у мамкиной – у нянюшки. При каждом чаде по нескольку нянюшек, какая мамка! Ей и сейчас-то едва двадцать исполнилось, плясать-танцевать на балах хочется. Не зря ж сынок все ремонтует да ремонтует огромный дворец, раскрашивает-украшает, из Петербурга вместе с собой целый театр притащил, разные италианки да кастраты. Сынок с невесткой таскали в этот театр – ничего хорошего. Разве так спивают? Она было, рассердившись, местных молодаек пригласила; после вина да доброго ужина пели и плясали гопака… эхма, стены дрожали! С подвохом, глядючи на бывшую винкарку, спивали:
Ради такого случая сынок-гетман обул ее в красные, козловые чоботки, привезенные в подарок из Московии. И она вместе с молодайками выплясывала, после вишневки да сливянки-то. Взглядом невестку приглашала: ну а ты чего? чай, не стара, да и без брюха пока. Отворачивалась невестка, брезговала казацким танцем…
А хоть и петербургский, танец заведенный при дворце сынком, – кто из неповоротливых полковничьих жинок да дочек толстозадых мог составить компанию такой ладненькой, такой изворотливой невестке? Одной приходилось на дворцовом паркете выкручиваться.
Наталья Демьяновна и в Глухове не забывала, что она придворная статс-дама – генеральша на житейский-то лад. Пробовала поучать скучающую невестку:
– А що я тоби кажу, милая дивчинка…
– Я не дивчинка, – поджимая искусанные – не гетманом ли ненасытным? – подрумяненные, но все равно припухлые губки, отвечала невестка.
– Ага, жинка, можливо…
– Не жинка! – губки вздрагивали.
Наталья Демьяновна, хоть и придворная генеральша, в толк взять не могла, кто ж она такая.
– Кобета, неяк? Гарная, як гарбузик…
Это вконец злило невестку. Она топала ножкой, обутой в золоченую туфельку, и намеревалась сбежать от настырной свекровки, одетой в распашную клетчатую юбку, с намотанным на голове кокошником. Но всегда вовремя, позевывая, заявлялся сын-гетман. В бархатном дневном шлафроке, в мягких атласных сапожках. Румяный и веселый, маленько подрасполневший. Своей неторопливой походной являлся пред очи жены и истинно по-пански целовал у нее ручку. Наталья Демьяновна прямодушно замечала:
– Откуль у вас дитки берутся, коль вы так грэбно целуетесь? Вот меня покойный Розум…
Сынок не давал разговориться матери, тем же вальяжным шагом подходил и крепко целовал в щеку, тоже еще и в старости крепенькую:
– Ага, мати. Берутся. Иль мало?
Так душевно улыбался, что она терялась:
– Не… сами дитки негрэбные…
Он с довольным видом отходил к жене, сердившейся на излишнюю привязанность к матери.
– Катрин? – присаживаясь рядом, снова целовал ручку. – А не привести ли деток сюда?