– Тогда другое дело! Вдвоем, – гостеприимно взял он ее под руку, подводя к шатру, – и отдохнете. Дальше на коляске отправлю. Бывал, бывал у своего управителя, знаю… Ты же теперь со свекровью живешь? – не дожидаясь ответа, похвалил: – Добре, что свекра батькой называешь. Мабыть, соберусь да тоже на могилке его побываю. Добре он у меня служил, добром и помянуть надо.
Он силой усадил ее в походное креслице, а какая тут сила нужна? Здешние молодицы и потолще боками бывали.
– Батьку-то твоего, ну, свекра, я, конечно, не забыл – как забудешь Шишкоша Годлянского! А вот тебя, молодица…
– Да Ганнуся я, Ганна, – маленько осмелела она. – Когда вам всех помнить, ясновельможный…
– Кирилл Григорьевич я, вот так и зови. Ну, – подвинул он бокал, – помянем вначале Шишкоша!- Да я ж кормлю еще… – смущенно заотнекивалась.
– Его-то? – отдернул он ворот запахнутой «китайки» – рубашки с узеньким красным воротником. – Хорош казак! – поцеловал в нос, чувствуя запах горячего, душистого молока. – Нехай с молоком матери привыкает. Помянем батьку…
Робко, но подняла свой бокал Ганна, не смея противиться взгляду хозяина.
Кирилл в первый же день по приезде из Петербурга узнал эту горькую, двойную историю. Чего необычного?.. Жених, задержавшийся всего на ночь после свадьбы, утром ускакал догонять своих. Сопляк сопляком, если здраво рассудить. В казаках-то еще и не успел походить. Но вернувшиеся с того похода казаки – десяток всего с полной сотни – рассказали: бился хлопец вместе со стариками до последнего, пока не был снят с коня сразу на три штыка… Где-то там, во земельке прусской, и остался. А вернувшимся сотоварищам ума не хватило хоть как-то батьку подготовить, у которого и всего-то был един сын – нет, с пьяных глаз все так и выложили! Шишкош вроде бы ничего, держался, пил и не пьянел. Остальные-то все уже почти покатом по траве валялись. Кому было остановить безумца? Он из одного, из другого, из третьего седла пики повыдергивал, тут же рядышком, под пучок, тыльняками в землю вбил, вскочил на чьего-то коня, да вроде как прочь. Ну, опять же: сам Бог ему велел сегодня подурить. Крики: «Геть! Геть!» – головы с травы повздымали. Лихо скачет Шишкош! А он…
.. разогнавшись…
…с седла птицей взлетел…
…руки раскинул…
…с гортанным орлиным кликом…
…с воплем…
…рухнул грудью на острия пик!…
Лучше бы не вспоминалось сегодня это Кириллу. Он так резко вскочил с кресла, что оно грохнулось, разбудив пригревшегося на груди матери малыша.
– Ох, щоб тоби… мать его, Фридриха!… – Все-таки опамятовался, виновато покосился на Ганну. – Ничего, сынку, вырастешь, отомстишь и за батьку, и за дедка. Так, казак? – Опять чмокнул в притихший сразу роток, да промазал маленько, обочь ткнулся, так что и собственные губы парным жаром обрызнуло. – Так, так, не спорь, казак, со своим гетманом! – отпрянув, прикрикнул: – Память Тарасюку твоему… Ганна? Стоя помянем!
Но ей-то, с бокалом в одной руке да с ребенком в другой, трудно было вставать. Он придержал ее с левой руки, да что там – вознес под свой рост, и так, на весу, попридержал, пока она со слезами напополам не допьет свой бокал, потом и сам выпил, с отцовской успокоительностью, как и малыша, чмокнул в освященные вином и слезами губешки. Даже занятый своим питием казак одобрительно вякнул…
Усаженная снова в свое кресло, Ганна не могла успокоиться. Тихий плач ее перешел в рыдания. Только этого и не хватало!
– О чем ты?
Она утерлась незашнурованным, как должно быть, воротничком «китайки» и вроде как перед малышом своим повинилась:
– Я ж ему каждую ничку клятно мовляю, що мои захолодалые губы не троне ни един дурень… Ой, выбачайте, пане добрый!
Кириллу стало хорошо от ее испуга.
– Дурень и есть. Не извиняйся, Ганнуся. Два года такая молодая жинка ждет казака, а его все нету и нету…
– Нету! – как дочка ткнулась она вместе с малышом ему в грудь.
И он принял ее плечи по-отцовски, обеими задрожавшими лапищами. Что с ним такое содеялось?..
Малыш где-то внизу причмокивал, и эта дивчинка-мати доверчиво посапывала на его распахнутой груди. Он только сейчас догадался, что они же очень устали, пешью протопав по три версты в два конца. С тем и унес на руках под полог палатки опустил на застланный ковром лежак. Девочка ли, мать ли, жинка ли соскучившаяся – доверчиво обняла его за шею. Господи, зачем ему еще такое искушение?! Сына он прикрыл особо, благо что было чем. Затих казак, сытый и довольный. А он-то – сыт ли, доволен ли… истинно уж дурень? Дурень старый! Приятно было ругать себя, обнимая доверчивую, полудетскую душу. Нарочно забывалось, что сорок ему всего, сорок, как ни пыхти по-стариковски…
– Ганнуся, назови меня Кирилкой, а?
– Не могу, пане…
– Да не пан я! Хохол! Хохол-мазница!
– Все равно не могу, Кирилл Григорьевич…
– О? Уже лучше, Ганнуся. Раз я дурень, так пусть же дурнем и буду до конца. Ну?
– Не будешь ты дурнем… Кирилка… Ой!…
– Ой, да не стой – лежи, лежи, Ганнуся, – придержал он подобревшей ладонью доверчивое тельце, укутывая его ковром. – Разве такие грехи здесь, на этом обрыве, творились?..
– Грехи? – засыпая меж двух казаков, пыталась что-то понять Ганна. – Какие грехи, мой глупенький Кирилка?..
Давно его никто так не называл. Да и называл ли кто? Как-то быстро его жизнь из сопливой Хохляндии на придворный паркет бросила. Не спознав младой дурости – оценишь ли старую дурость?
С этой мыслю он тоже заснул, утомленный, счастливый и молодой. Неуж он был когда-то, в какой-то своей жизни женатый, вот так же засыпал, обнимая одной рукой разу и жену, и сына, чтоб в кое-то время еще один сынок появился на свет Божий? Забывалось, право, начисто, что наметалось у него с кровати – не этой чета, роскошнейшей, – и сынов, и дочек предовольно. Куда-то все пропало, унеслось вниз по Сейму, по Десне, а там и по Днепру, в море Черное, казацкое. Сам-то он – не из казаков ли… гетман несчастный!
И опять ругать себя было приятнее приятного. С тем и заснул, уже в сумерки. А проснулся от грохота колес, ржания коней, криков, гвалта всесветного, света всенебесного. Пожар?! Татары?! Кто-то саблей под бок тычет?!
У него тоже где-то была в изголовье сабля, он рукой туда прянул, нашаривая, но остановил знакомый голос:
– Ваше сиятельство, графинюшка прибыть изволили. Истинное наваждение.
Пожалуй, и очнулся как от сабли. Любимый денщик стоял.
– Ты, Микола? Какая графиня?
– Екатерина Ивановна, изволю напомнить.
– Ага! Ступай. Нет, погоди!
От всей этой возни Ганна тоже проснулась, мышкой забилась глубже в ковер, но детский писк ее пробуждение выдавал.
– Микола, я в пять минут соберусь, а ты быстро запряги легкую бричку и отвези вот этих, – указал на попискивающий ковер, – куда скажут. Да один! Без кучера. Понял меня?
В знак полнейшего понимания денщик склонил голову, отводя взгляд от подковерного писка.
– Теперь – аллюр три креста!
Денщик галопом умчался исполнять поручение… А Кирилл Григорьевич, помаленьку отходя и снова становясь хозяином гетманского подворья, быстро оделся и уже захолодавшими руками обнял все, что шевелилось и попискивало под ковром.
– Ганна, тебя доставят к свекрови или к Будоляхе, куда скажешь. Вот теперь я истинно дурень! Не ругай меня. Мы еще свидимся.
Он шел от палатки на свет пылавшего всеми плошками дворца, а навстречу ему мчалась, словно колесница, разъездная коляска, Микола стоя правил конем. Поднял праву руку в приветствии, а Кирилл поспешил к парадному подъезду. И как раз вовремя: успел подать руку выходящей из кареты Екатерине Ивановне.
– Как доехали? Деток не растеряли по дороге?
– Доехали, и все, – был ответ. – Детки в соседней карете просыпаются. Мадам Женевьева! – не почувствовав и поцелуя, помчалась к задней карете. – Потише там, не мешки с овсом!…
Деток было немного. Старшие сыновья, уже отселенные в свой пансионат, оставались в Петербурге, старшая дочь вышла замуж – много ли в детской карете? Он бродил вдоль карет и повозок, так и не сосчитав свою домашнюю наличность. Все своим чередом. Не царское это дело – деток считать. И не гетманское, пожалуй…