Аристофан мотал кудлатой головой и писал, потуже завязывая университетский денежный мешок. Чувствовалось, что бывший студиоз насиделся на пустых щах.
– Еще что?..
У гетмана иссякал алчный огонь. И тут Аристофан вдруг шмякнул перо с жирнющей кляксой:
– А, все равно перебеливать надо! Кирилл Григорьевич, мыслитэ пришло: налог на цыган! Сколько их прет через наши земли? От мадьяр, молдаван, валашцев, австрияков, со всего Балканья, того гляди! Чего им зря топтать наши дороги да сенокосы? Как хотите, Кирилл Григорьевич, ненатужно будет каждый табор маленько пощипать. А коль заупрямятся – казачков на-сустрачь им пустить. За милую душу отстегнут из своих кошелей на университет.
Кирилл Григорьевич уже хохотал, как всегда при хорошем настроении:
– Нет, Аристофан Меркурьевич, под цыган-то обязательно следует выпить!
Конечно, маленько пропускали они и под жернова, и под косы, так как не уважить цыган? Песни «спивают» не хуже малороссов. Воруют, правда, много, но что с них возьмешь, разве что денежку на университет…
Так вот и сидели допоздна, исчисляя всякие мыслимые и немыслимые налоги. Срамота? Обдираловка? Но обдирали-то они не худородных казачков, а всякое приблудное-пришлое. Топча малороссийскую землю, пущай Малороссии и послужат.
Под конец, уже изрядно пошатываясь, гетман изобрел и зело веселый налог:
– Знаешь что, молодой мой секретарь? Налог на баб чижолых! Сейчас война затихла, казаки какие воз-вернулись, какие подрастать будут – как не чижелеть казачкам? Непременно так и будет. Пиши: «Налог на каждое грузенько-пузенько, на каждую шмякоть-мякоть сладостную!…»
Хохотал гетман, секретарь ему вторил. Весело завершались университетские дела.
VIII
Когда гетман собирал в Петербурге с миру по нитке – по голове то есть – италийскую труппу, то мало думал о грядущих последствиях. Театральная зала была приготовлена на втором этаже, со сценой, креслами и всем таким прочим – трудитесь, господа италийцы, на благо малороссийской культуры. Так он думал, рассаживая два десятка бездельников по каретам. Не сам, конечно, но с некоторым пиитетом являясь на проводы лично. Обозы за их медленностью отправлялись вперед, как и всегда делалось. Обоз гетманский, обоз графинюшки да этот, театральный. На всякий случай к ним Измайловского сержанта приставил, чтоб не разбежались по дороге. Они и не разбегались, только вываливались из карет часто, поскольку были слабы на петровскую водочку. Так что в Батурине двоих все-таки не досчитались. Ну, Бог с ними. Кастраты-то уцелели. Мода на кастратов пошла, как' без них. Так вот и пошатывались на гетманском подворье две винных бочки, время от времени издавая пронзительный вопль. Слыхали, как орет мужчина, которому в дверях прищемили слишком отвисшую мотню. Вот так и они орали, оглашая берег Сейма своими взвизгами. А поскольку зимние холода наступили, кастраты даже больше других требовали петровской водочки. Было ведь родственное италийцам – венгерское, так нет: во-тька, во-тька! Ни бельмеса по-русски, а это уразумели. Пятый, кажись, месяц шел, зима кончалась – у них все тоже: во-тька! Только сейчас уразумел гетман, что легче управиться с татарской ордой, нежели с этой ордешкой. Иван Иванович Шувалов, когда помогал с университетскими делами, сбагрил заодно и две италийских винных бочки. То-то сейчас посмеивается, лиходей!
Гетман никак не мог добиться, когда же театр начнется, песнопенья шли в основном по берегам да по задворьям. Вначале это веселило во время прогулок, потом надоело, потом и забеспокоило: кого же он прикупил по дешевке? Правда, возились иногда и в театральном зале, но все больше под этот клич: во-тька, во-тька! Погреба выгребали почище орды татарской. Нежаден был гетман, но сколько можно без толку орать? Наивные полковники, наезжая, дивились: что же ты, ясновельможный, одних мужиков навез? Добро бы баб италийских! Смущенный гетман пробовал объяснять: баб сами же мужики играют* смекайте, дурье. Смекали, но больше смеялись: как они в платье влезут да где тить-дритьки возьмут?..
Графинюшка под эти италийские взвизги, которые прошибали все стены огромного дворца, совсем самоудалилась в свои покои. Оно вроде и к лучшему: под руготок да матюжок одиннадцать раз деток заводили, к чему еще? Но ведь дочки были, где-то там на женской половине крутились. Как бы замуж без него не выскочили, по примеру старшей, Натальи. Долго ли, коль перепало им больше разумовской, нежели нарышкинской, крови. Батька-то, чего там… пошаливает! слышали иногда мамашины крики, не на ус, так на локон подвитой мотали. Скучно. Не Петербург: ни балов, ни театров. Иногда отваживались бурчать:
– Батюшка, когда же ваш теантер будет? Грамоту знали, слова с нарочитой язвительностью коверкали. Потрафляя, он обещал:
– Скоро, скоро. Уже заканчивают репетиции. Может, они когда-нибудь и закончились бы, но тут кухарка Данька, целое утро шаставшая около дверей его кабинета, вдруг отважилась с отчаянной решимостью броситься к ногам:
– Ясновельможный пане! Убейте нехабицу! Кастрат в першие же дни черево мни навустробил, теперь – во!… – Кажется, она для смелости подвыпила, потому что юбку вздернула аж до пупка. – Кнутом запорите, ясновельможный, можа, брюшина хуть лопне…
Одного взгляда было довольно: в самом деле, навустробил! Ай да кастрат!
Этого ему только и не хватало – совсем уж в бабские дела влезать. Рукой к полу махнул:
– Прикрой голь!
Данута, которую все звали Данькой, кухарка была хорошая, да и собой ничего молодица. Как угораздило от кастрата забрюхатеть? Не сложно отослать ее куда-нибудь подальше из усадьбы, но что с кастратом-то делать?
Сунул денег, велел сказать управляющему, чтоб перевел ее в портомойню, на речные задворья, стало быть, а сам по уходе вызвал денщика Миколу.
Войдя, тот остолбенел: гетман смехотворным медведем ревел:
– Светы небесные! Девки от кастратов беременеют!
Микола стоял почтительно и молчаливо, поигрывая эфесом тяжелой сабли. Пора было пояснить свой хохот.- Ну что, Микола? Немало я тебе давал глупых заданий, но это – глупее некуда. А все ж надо. Надо! Ты, – остановил его играющий эфес, – вот что… Слухай и не ухмыляйся. Возьми троих хлопцев неболтливых… хватит, справитесь… Поймайте кастрата, который помоложе, заведите его в какую глухую камору, стащите портки… и проверьте, может ли этот кастрат брюхатить девок? Ты понял, Микола?
Тот помотал чубатой башкой:
– Не, не понимаю.
Пришлось объяснять, не называя, конечно, имени.
– Девку брюхатую я сам видел. Славно накачал пузенько! Не ухмыляйся мне! – прикрикнул. – Девке что: юбку задрала – удостоверяйся. Но теперь ведь надо в портки кастрату лезть. Это-то хоть сообрази – что в портках? Ничего, ощупайте, а если надо – и оторвите. Ругать не буду. К вечеру мне доложишь. Ну, теперь-то хоть понятно?
– Начал понимать, ваше сиятельство… ну уж верно, заданьице!… Как бы меня-то не осмеяли.
– Говорю же: возьми неболтливых хлопцев. Валяй, Микола!
В развалку, нехотя, но пошел валять. По любви приверженной гетман разрешает вольности, но не до такой же степени, чтобы не выполнять даже самое зряшное поручение.
А самому гетману стало грешно-весело. Бог некарающий – от кастратов детки появляются! Он попробовал под это веселое настроение заняться делами – ка-ки-ие дела?..
В ответ на высочайшее прошение – открыть Батуринский университет – до сих пор нет доброго знака. И это при том, что прошение наверняка прошло через руки Григория Теплова, вместе с которым и зачинали первый прожект. Письмецо-то неофициальное мог написать, стервец? Нет, майся здесь в полном неведении!
Но как ни сердил себя – не сердилось. Мысль о глупой Даньке постоянный смех вызывала. Как же она обратала италийского кастрата? Даже нечто вроде зависти появилось. Его вот любезная графинюшка не обратает, не-ет… Иль он хуже какого-нибудь кастрата? Пробавляйся вот на стороне.
Лукавил, конечно, ясновельможный гетман; для успокоения подгулявшей совести, что ли. Дурная-то кровь не сходила, била куда ни есть под брюхо. Сорок годиков всего, эва! Как ни обзывай себя стариком, не по старости же он так исправно прогуливался по берегу Сейма? В марте отметили всем казацким кругом гетманские именины, а сейчас уже май зеленой ногой ступил на берег Сейма. Ветлы, осоки и даже нагорные дубы солнце почувствовали – он-то такой ли уж губошлепый? Походный шатер уже с месяц стоял над обрывом. Для красы, что ль? Озелененная садовниками тропинка была доступна только троим: ему самому, Миколе, ну и, конечно, ей…