«Мне кажется, что он не такой человек, какой нужен для подобных смелых предприятий; он ленив и беспечен, любит только комфорт и хороший стол и чистосердечно ненавидит труд и занятия…» Фридрих был доволен, что, уповая на дружбу со своей землячкой, сможет успокоить ее насчет дерзкого гетмана. Но землячка давно уже обрусела, истово переняла российские предрассудки и предубеждения. На листе, который лежал рядом с конфиденциальным доносом Теплова, она беспорядочно чертила сломанным от гнева пером:
«Мазеповщина, яко явившаяся вновь…»
«Наследственное гетманство суть это!»
«Суду предать!»
«Имения – конфисковать?..»
«Шлиссельбург или Сибирь?..»
Может, и какие другие проклятия явились бы из-под сломанного пера, но тут на правах первой наперсницы влетела в кабинет Екатерина Дашкова – и прямо за стол, чуть ли не на колени. Обнимая свою царскую подругу, конечно, первым делом выпалила:
– Ах, наша революцья!
Молодые, вострые, бесподобно восторженные глаза ее из-за плеча Екатерины сейчас же наткнулись на злополучный лист, который та и прикрыть ничем не успела. Взгляд единым махом и донос Теплова схватил, и судорожно сломанное, еще не подсохшее перо. Ужас запечатлелся на лице прекрасной «куколки», как звала ее царственная подруга. Умом Дашкова могла потягаться и с самой писательницей Императорских указов. Да и слухи, будоражившие Петербург, конечно же, до нее доходили. Что говорить, она и прискакала на парных санях именно для того, чтоб развеять дурные вести о Разумовском. Некоторые стычки и нестыковки с ироничным гетманом отпали. Одна мысль: спасти, спасти! В недавнюю «революцию» спасала Россию, теперь вот своего ближайшего соратника- «революцьонера». Для ее живой и деятельной натуры снова находилось дело.
Но слухи-то – здесь, за этим столом, в чернильную кровь облекались…
– Моя Государыня! – в ужасе припала к ее плечу. – Вы верите?
– Пока что думаю, Катя…
– Не думайте! Горит камин? Вот я их сейчас!… – Она сгребла было бумаги со стола – и, не останови Екатерина, зашвырнула бы их в камин.
Остановил голос, какого Дашкова никогда не слыхивала:
– Княгиня! Что вы себе позволяете? Не видите – я работаю! Извольте выйти и успокоиться… где-нибудь там!…
Рука Екатерины-Императрицы ясно указывала на дверь.
Другая Екатерина, княгиня и племянница канцлера Воронцова, в слезах, ничего не видя, бросилась, куда повелевал перст указующий. Расшиблась бы о дверь, но слуги были вышколенные: распахнули обе половинки. И тут же захлопнули, не мешая главной Екатерине трудиться над делами государственными.
X
Не дождавшись муженька, сама гетманша сорвалась с берегов Сейма, из надоевшего ей Батурина, и вместе с дочками тронулась в путь по зимнику. Как бы предваряя что-то недоброе, в отсутствии правителя Украины двести подвод ей на проезд не выставляли – поначалу пятком троек обошлись, и ладно. Но Екатерина Ивановна умела на всех станционных ямах, не выходя и из возка, грозно приказывать сопровождавшему измайловскому сержанту:
– Доложи как след быть! Сержант грозно повторял:
– Ее сиятельство графиня Разумовская!
Если какой смотритель яма не разумел фамилию да хоть минуту мешкал – в шею били его сопровождавшие гренадеры, просветляя разум:
– Скотина, не догадался? Супруга ясновельможного пана гетмана!
Так ли, нет ли – дорожные вести неслись впереди поезда гетманши. Она еще только подъезжала к московской заставе, а Императрица уже знала об этом и в сильном раздражении, наскоро, без Теплова, писаласвоему тайному кабинетскому советнику Адаму Васильевичу Олсуфьеву:
«… Пошлите кабинет-курьера отселе до Москвы и велите ему наведаться под рукою, и будто от себя, об езде сюда Катерины Ивановны Разумовской. Она сегодня приехала, а сказывают, что лошадей до ста на станциях безденежно брали, и будто два гренадера и сержант, которые везде перед нею шествовали, прибили чуть не до смерти в Яжелбицах ямщика и множество озорничества делали по дороге; и если то так, то велите курьеру, чтоб он советовал обиженным мне подать челобитен, прося защищения и удовлетворения…»
Олсуфьев и Теплов, два кабинет-услужника, правильно поняли намерение Императрицы: любой ценой задержать продвижение гетманши к Петербургу. Ясно дала понять: с возникновением судебной тяжбы воспоследует запрещение продолжать вояж. Но верные кабинет-слуги не смогли исполнить столь великое поручение. Грозой к Петербургу летела не просто гетманша – царского роду графиня Нарышкина. И хоть жили последнее время супруги как кошка с собакой, общая беда их опять на время соединила. Императрице шепотом передавали многочисленные фрейлины:
– А она-то завтра во дворец собирается!
Было от чего обеспокоиться Екатерине: теперь все петербургские салоны обратятся в растревоженные ульи. Когда же и позлословить женушкам сенаторов и генералов, явно благоволивших к Разумовским, как не при сем случае:
«Нарышкиным вход во дворец воспрещают! Уже и Нарышкиным?.. Орловы крутят-вертят? Дожили, нечего сказать!» В роду-то не одна Екатерина Ивановна была. Как ни били явно и тайно со времен Петра, много еще по салонам царствовало.
Екатерине не оставалось ничего иного, как поклониться Панину:
– Любезнейший Никита Иванович! Справляйте свое безграничное доброжелательство. Как ни мирволишь Кирилле Разумовскому, он увещеваний наших не понимает. Да, вот еще: на подмогу ему Катерина Нарышкина из Москвы грянула. Задержите ее хоть на ступеньках Зимнего! Иль в заговоре останетесь?..
Непотопляемый Панин и по теперешней должности, и по характеру – иначе как бы мог семнадцать лет удерживаться в воспитателях наследника! – тряхнул всеми тремя косицами парика:
– Истинно, в заговоре, наистрожайшем… вместе с вами, моя Государыня!
Екатерина смотрела на этого вальяжного, рыхлого, изнеженного царедворца, у которого были известные не только на весь Петербург, но и на всю Европу парики: с тремя распушенными, напудренными косицами. Словно три дамских головки, да с русскими-то косами, угнездились на породистой голове главного российского дипломата. Если в переговорах с Фридрихом нельзя было без него обойтись, то как обойдешься в укоризне Разумовским?
– Ладно, Никита Иванович. От графини Разумовской я как-нибудь сама отобьюсь, вы же мужское дело на себя возьмите.
Покряхтел Никита Иванович, но поехал к Разумовскому.
– Надеюсь, граф Кирила, – сказал без особого подхода, – вы не сомневаетесь в моем дружестве?
– Не сомневаюсь, граф Никита, – ответил Разумовский, догадываясь, с чем тот пожаловал.
– Поручение у меня…
– С поручениями погодим маленько. Как у нас говорят – пустое брюхо к слову глухо. Я еще не обедал. Не откажете?
– Не откажусь. Тоже домой и не заезжал, только что из дворца. А там ведь знаете, как нынче кормят?.. Посмеялись, пообедали, посидели в креслах за кофеем. Панин издал решительный вздох:
– Однако надо… Не отвертимся. – Да и вертеться не будем. Что мы – мальчики какие? Излагайте суть, Никита Иванович.
– Да суть-то все та же, Кирилл Григорьевич: придется склонить выю. Повинную голову меч не сечет. Да ведь без поклона не обойтись?- Не обойтись…
– Я бы на вашем месте, Кирилл Григорьевич, и написал, и передал со мной некое, не унизительное для вас прошеньице. О детках мыслите? О том и доверьтесь бумаге. Может, всей-то сути и не излагая?..
Кирилл Григорьевич почесал свою мощную потылицу, которую когда-то драл старший брат, а теперь вот хочет надрать Императрица. Женщина, как ни крути. Не зазорно ли?
Да ведь все равно придется…
Так появилась из-под гетманской руки некая частная записка, отнюдь не похожая на прошение об отставке, чего добивалась Императрица:
«Всемилостивейшая Государыня! – читал Панин. – Вы всевысочайше знать изволите состояние и обстоятельства моей многолюдной фамилии. Я себя и с нею повергаю монаршим стопам с достоверною надеждою, что сей моего чистосердечия и верности поступок обратит ко мне и к детям моим вашего императорского величества монаршее призрение и щедроту и не будет мне к чувствительному ущербу их воспитания, содержания и пристроения».