В кабинет без предупреждения вошел грузный полковник Остафьев — любимец Глобачева. Он вызвал его сюда из Варшавы, и был он из тех работящих охранников, кто разделял главную тре-вогу начальника, действовал решительно и безоглядно.
— Все арестованы и доставлены в тюрьму, — пробасил Остафьев, садясь в кресло и отдуваясь. — Но нелегко было. Всех брали в одночасье.
— Что дал обыск?
— Маловато, — вздохнул Остафьев. — Но для завязки кое-что есть.
— Допросами руководи сам. Я ни минуты не сомневаюсь, что все эти так называемые рабочие, включенные в военно-промышленный комитет, на самом деле негласная агентура большевиков. — Глобачев помолчал, думая. — Иначе зачем им было нужно без ведома комитета болтаться по петроградским заводам, а потом там на сходках шла болтовня о положении в военной промышленности. Вот что, — оживился Глобачев, — дай задание всем, кто ведет следствие по фабричным бунтовщикам, чтобы спрашивали про этих рабочих комитетчиков. Попробуем обвинить их в разглашении военных тайн.
— Все-таки зря мы не арестовали и нашего агента из комитета, он бы давал показания, какие нам необходимы. А сидя вместе с ними, продолжал бы их разработку.
— Что об этом говорить? — вздохнул Глобачев. — Белецкий уперся, на министра ссылался — нельзя, мол, оставить комитет без агента. Ладно. Так скольких же взяли?
— Всего вместе с комитетскими сорок два, но я уверен — нитки потянутся в разные стороны и возьмем еще не меньше тридцати.
— Ладно. А если кто не будет годен для суда, сошлем в административном порядке.
— Между прочим, один из комитетчиков, некто Ежов, может не дотянуть до суда. У него чахотка на пределе.
— Сам околеет — тоже неплохо. А пока жив, допрашивайте.
— Ясно. Но тут есть еще один нюанс — наш агент, который был при этом Ежове, сблизился с другом Ежова, а это знаете кто? Керенский.
— Великолепно! Этот крикун меня весьма интересует.
— А по-моему, балаболка.
— Не скажи, его речи в Думе всегда поднимают муть вокруг власти.
— Не знаю, не знаю… А знаешь, что говорит агент? Что его можно завербовать.
— Ни в коем случае. Подобные ветрогоны в одну минуту могут поставить нас под удар. А агента на него нацель. И придется тебе в конце этой недели взять на себя Путиловский…
— Что там?
— По-моему, бунт — абсолютная реальность. Остафьев помолчал, угрюмо смотря, и сказал:
— Да… Наперегонки идем — кто кого успеет обойти.
— Я все чаще вспоминаю ту ночь в Варшаве в девятьсот пятом, когда свихнулся подполковник Русанов. Помнишь?
— Но он слаб был, наш Русанов…
— Как он кричал: «Мы их не переловим! Они нас повесят…» Они помолчали, будто вместе прислушались к той далекой варшавской ночи.
— А переловили же… — неопределенно, не то вопросительно, не то утвердительно, произнес Остафьев.
— Вот что… — вернулся в сегодняшний день Глобачев. — Приготовь-ка письмо нашим людям по месту каторги этого… Прохорова. Надо, чтобы его там как следует приголубили…
Спустя несколько дней Глобачев был на докладе у Протопопова. Он тщательно подготовил доклад и хотел заразить министра своей тревогой, но тот слушал его с рассеянным видом, ковырял спичкой в ухе и потом рассматривал извлеченное… Глобачев с трудом подавлял вскипавшую в нем злость и, не закончив доклада, воскликнул:
— Ваше превосходительство, я плохо сплю оттого, что мое ведомство делает слишком мало в рассуждении великой опасности, грозящей трону слева!
— Размер этой опасности я сознаю, — хмуро сказал Протопопов. — Но следует помнить, что мы действуем не в безвоздушном пространстве, а в реальном обществе, а это механизм сложный. Когда власть усиливает пресс, происходит как бы сжатие пружины. И чем больше власть давит, тем сильнее сопротивление… Вот вам факт буквально сегодняшний. Вы арестовали какого-то Ежова, и мне уже звонил по этому поводу Керенский.
— Это понятно, они друзья, — вставил Глобачев.
— Нет, не то важно. Этот горлопан кричал мне по телефону, что Ежов смертельно болен, что он не удивится, если узнает, что мы начали арестовывать покойников, и так далее…