— После, после! Сначала баня! — закричал Андрей, стаскивая через голову парку, а за нею и кожаную рубаху. — Больше года не парился, шутка ли? Показывайте, где у вас дрова? Вода, знаю, в ручье.
— Воды я натаскаю И дрова не ваше бы дело. Вы сегодня гость у меня.
— Какой там гость! А компанию нам никто не составит?
— Зверовщики все на тропе, осенняя охота, а зверобойная артель в море. В казарме ни души. Один кручусь.
— А индейцы редутные?
— Ну их! Я индианов теперь без крайней нужды на редут не пускаю.
— Что так?
— А вот так! Жили настежь, теперь другое пошло. После расскажу…
Андрей колол дрова на редутном дворе. После хвороста и валежника походных костров наслаждением было разваливать топором сухие, белые как сахар березовые чурки. Вот теперь он дома! Македон Иванович смерчем крутился по двору, то в баню, то в избу, то в кладовку, таскал воду, гремел в избе самоварной трубой, пилил мерзлую оленину на обед и снова мчался в баню так, что развевались усы. Длинный и тонкий, на длинных жердеобразных ногах, к тому же кривой на левый глаз, он был однако быстр и точен в движениях И отовсюду слышался его громыхающий голос и смех, добрый, от всей души. Чувствовалось, что человек любит жизнь и радуется ей.
— Как вы здесь жили, Македон Иванович? — спросил Андрей пробегавшего мимо капитана. — Что нового у вас?
— А что мне, старому шомполу, делается? Жил-поживал! И дале жил бы. Да вот… — Лицо Македона Ивановича помрачнело. — Да вот приходится флаг спускать.
— Слышал я к об этом от индейцев. И туда об этом слух дошел.
— А теперь не слух, а сущая быль. В избе на книжной полке «Голос» посмотрите. Свеженький, позавчера с компанейского брига получил.
Андрей бросил топор и пошел в избу. Июльский номер петербургского «Голоса» был для Аляски действительно свежим На первой странице бросился в глаза крупный шрифт: «Высочайше ратификованный договор о продаже российских американских владений Северо-Американским Соединенным Штатам». С газетой в руке Андрей опустился на скамью.
Если до сих пор была какая-то надежда, то теперь ни малейшей. Продана! А ведь для многих и многих людей Аляска — подлинная родина. Другой они не знают и знать не хотят! Взять хотя бы Македона Ивановича. За двадцать лет крепкими корнями врос он в эту неласковую землю, полюбил ее горячо и многих научил любить суровый аляскинский край как истинную родину.
Андрею вспомнилась его первая встреча с капитаном пять лет назад, здесь, на Береговом редуте. По-петушиному косясь на Андрея единственным глазом, Македон Иванович спрашивал ехидно и жестко.
— Спать на снегу можете, тюлений жир пить и тухлую рыбу юколу лопать можете? Ах, не приучены! А сыромятные ремни или собственные сапоги жевать, когда харча нет, ни синь пороху, можете? Ах, тоже не можете? Тогда верная смерть через полгода, от силы через год. И хотел бы я знать, за коим лихом посылают к нам таких вот… гусаров?
Капитан тогда не знал еще, что Андрей действительно гусар, а попал в точку Андрей вспылил:
— А гусар взял да и прискакал! Никто меня не посылал! Сам прискакал!
— А зачем? Думаете, небось, что Аляска для всех раскрытый сундук со всяким добром? Что песцов здесь, как в России зайцев, бьют, а бобра не труднее дворняжки поймать? Что умей только водку хлестать да туземцев по морде бить, как квартальный, и будешь богат сверх меры? Нет, господин гусар! Здесь люди работают, как черти, а умирают, как герои! Способны на это?..
Работать, как дьявол, Андрей оказался способен. Чувствовал, что и умереть он способен, если не как герой, то уж и не как трусливая душонка. И научил его этому, и не одного его, Македон Иванович. Много доброй силы было в этом чудаковатом человеке, неуемном горлане и упрямце. Любил он смелых и неленивых людей, любил трудную, опасную работу, любил всякую кутерьму, потасовки, чтобы крепко бить того, кто этого заслужил, но и сам не прятался от ударов, принимая их грудью. Поэтому и не сделал он для себя жизни спокойной и благоденственной.
— Сочинители наши ужасно много насочиняли про доблестных офицеров, кои за храбрость в боях, за благородство души и за беспорочную службу щедро были награждены богом, государем и любезным нашим начальством, — рассказывал однажды Македон Иванович Андрею. — Может, и были такие примеры, не спорю А меня вот возьмите. Отец мой тоже из оберов [40], тоже армеец, пехтура, с дула заряжающаяся. Не было у него ни родового, ни наследственного, ни благоприобретенного. Как говорится, — ни кола, ни двора, ни тычинки! И я на походе родился, на походе рос, на походах учился, на походе меня отец и в полк записал. Получил и я эполеты. Служил со рвением и усердием, но на глаза начальству не лез. И вижу я, что на бога да на начальство надейся, а сам не плошай. Не было мне движения по службе, и подал я рапорт о переводе меня на линию, на Кавказ. Там будто бы ордена прямо на кустах висят, а чины направо и налево раздают, как свечки на панихиде…
На Кавказе Македон Иванович вошел во вкус «малой» партизанской войны и показал чудеса храбрости. Участвовал в набегах и засадах, брал завалы, выбивал горцев из аулов. В одной из рукопашных схваток чеченцы выкололи ему кинжалом левый глаз. Но Македона Ивановича это мало опечалило: «И светлейший Кутузов кривой был, — сказал он, посмеиваясь. — А бритолобым спасибо, теперь и прищуриваться не надо. Вскидывай ружье да пали!.. » И кривой отличался он в боях, но начал убеждаться, что все его геройство ни к чему, что ждет его только шашка или пуля чеченская, или кавказская гнилая лихорадка. А чины да ордена не в боях, а в штабах добываются, и нужна для этого не храбрость, а спина без костей. За все свои геройские дела он был повышен всего на один чин, до штабс-капитана дослужился, и дали ему захудалый орденок, Станислава. Среди офицеров орден этот назывался «На и отвяжись!» И без того был у Македона Ивановича беспокойный, ершистый характер, вспыхивал он, как порох, и прежде говорил, потом думал, а несправедливость любезного попечительного начальства окончательно его распалила, и сделал он вгорячах оплошку.
Однажды, после бессмысленной атаки укрепленного аула, против которой штабс-капитан Сукачев протестовал вслух при отрядном генерале, была уничтожена на заложенном горцами фугасе вся его рота. Сидя на барабане, глядя сквозь слезы горя и бешенства на изуродованные тела боевых товарищей, Македон Иванович написал генералу такой рапорт:
«Доношу, что вся моя победоносная и христолюбивая рота полегла костьми. Господа офицеры, братья мои во Христе и мундире, тоже живот свой на поле брани положили. В живых остались я да барабанщик, оба жестоко израненные, за что, полагаю, Вы, Ваше Превосходительство, будете награждены орденом Святого Георгия, за личную храбрость даруемым».
Генерал рапорту Сукачева огласки не дал, боясь насмешек, но на другой же день вызвали Македона Ивановича в штаб отряда. Адъютант сказал строго:
— Пишите прошение об отставке.
— По каким таким обстоятельствам?
— По любым. По семейным, что ли, обстоятельствам.
— А у меня и семьи-то нет,
— Не важно. Пишите! Начальников обожать должно, а вы, сударь мой…
— Во-первых, поручик, я вам не сударь мой, а господин штабс-капитан. А во-вторых, прошение писать я не буду.
— Как угодно-с, высокоуважаемый господин штабс-капитан. Тогда будете отданы под следствие го поводу гибели вашей роты. Виноваты в этом один вы. Военный суд разберет!
Македон Иванович ударил левой рукой по правой, потянувшейся к шашке, и выбежал из штаба Три дня он мрачно пил и служил молебны преподобному Трифону, защитнику утесненных от начальства. Но и преподобный Трифон не защитил, и подал Македон Иванович прошение об отставке. Негоже против рожна прати — напорешься!