Деревянный собор, срубленный в форме креста выходцами из северных областей России, был так огромен, что загадкой оставалось, как поднимались на такую высоту тяжелые, будто железные, кедровые бревна и балки. В то же время, казалось, его можно поднять на ладони — так легок, на взгляд совсем невесом, был этот величественный храм [52]. А рядом с собором, в двух шагах от его паперти, стояла святыня индейцев-колошей — Женщина Туманов, двадцатиаршинный деревянный тотем. Баранов поставил его здесь как трофей русских после победы над колошами. Бог Саваоф [53], парящий в облаках над входной соборной аркой, не спускал глаз с тотема и двумя поднятыми пальцами не то грозил красно-зелено-черной, загадочно улыбающейся Женщине Туманов, не то благословлял ее.
Единственная ново-архангельская гостиница с трактиром «Москва» в точности повторяла сотни других гостиниц русских губернских городов. В такой же гостинице, очень длинной, с некрашеным верхним этажом и с нижним, выкрашенным вечной желтой краской, останавливался когда-то Павел Иванович Чичиков. Даже половой, встретивший Македона Ивановича и Андрея на лестничной площадке второго этажа, очень смахивал на полового, встретившего Чичикова, то есть был вертляв до такой степени, что невозможно было рассмотреть, какое у него лицо.
«Русский половой и восемнадцать тысяч верст пройдет, и по соседству с Северным полюсом ничуть не изменится, будет извиваться все так же преданно и помахивать грязной салфеткой», — подумал, улыбаясь, Андрей.
Половой поджидал их на лестнице, чтобы проводить. Он повел Андрея и капитана через «общую» на «чистую» половину, куда допускались только купцы, чиновники и шкиперы. В «общей», набитой промысловиками, матросами, работными людьми, лязгала, ухала, била в литавры «машина» — немецкий оркестрион. За буфетом стоял степенный, с могучей бородой и строгими глазами растриженный поп Петр Клыков, известный всему побережью и всем островам, как «питейный бог» Петька Клык. По обе стороны «питейного бога» высились многоведерный шипящий и свистящий самовар и многоведерная же бочка с ерошкой, обставленная кружками, стаканами и стаканчиками. Над бочкой, на гвоздях и крючьях, висели медвежьи, лисьи, бобровые, собольи шкурки, пластины китового уса и моржовые бивни. Это были залоги нетерпеливых зверовщиков, зверобоев и китобоев, дорвавшихся, наконец, до города с его радостями, но не успевших еще сдать свою добычу на склады Компании и получить за нее деньги. Они наливали себе ту или иную посудину, а в заклад вешали на стену ту или иную шкурку. Расплатившись потом с Клыком деньгами, они сами снимали с крюка свой залог.
В «чистой» половине были и отдельные кабинеты, и около одного из них, тесной комнатушке с тесовыми перегородками, половой остановился и постучал. За дверью послышался горловой звук, будто кто-то полоскал горло. Половой распахнул дверь и с трактирной элегантностью взмахнул салфеткой, приглашая войти.
В комнатушке сидело трое, но чувствовалось, что хозяин здесь человек в матросской, из лакированной соломки, шляпе и в грубой матросской куртке с медными пуговицами. Андрей взглянул на ненормально выпученные глаза этого человека, и в памяти его всплыли слова Македона Ивановича: «Сорвался с виселицы». Теперь не трудно было догадаться, что это Пинк, мрачно-знаменитый Джон Петелька.
Шкипер встал, приветствуя вошедших, и Андрей увидел карлика, худенького и низкорослого. Никак не вязалось с этим тщедушным тельцем огромное бульдожье лицо с мясистыми отвисающими щеками, широким приплюснутым носом и толстой морщинистой верхней губой, вздернутой над мелкими острыми зубами. И еще более неожиданной и нелепой была черно-смолевая, широкая и какая-то особенно плотная длинная борода, глядя на которую становилось жарко.
Андрей вздрогнул. Он остро почувствовал, что видел где-то этого жутковатого человека. Да, да, видел! Он точно знает — видел! Но где, когда?
Пинк мотнул головой, издав непонятные звуки, не снимая шляпы и не протянув русским руки. В левой он держал небольшую библию, заложив палец меж страницами, а правую засунул глубоко в карман куртки.
Второй из трех, бывших в комнате, тоже встал при входе русских и учтиво поклонился Андрею.
— Монтебелло де Шапрон, — сказал он, приветливо улыбнувшись.
Андрей тоже невольно улыбнулся и протянул французу руку, назвав себя. Шапрон ответил крепким рукопожатием маленькой горячей руки, затем подошел к Македону Ивановичу, громко и дружески заговорил с ним на чистом русском языке.
Шапрон понравился Андрею, любившему красивых людей. А француз был красив тяжелой, властной красотой античного римского патриция: массивная голова, широкий безгубый рот, крупный, но тонкий орлиный нос, квадратный подбородок. Портили впечатление только его волосы, вульгарно рыжие с краснинкой, как лисий мех, и еще более — глаза, небольшие, круглые, суетливо-беспокойные, будто бегали в них мышки: мелькнут и спрячутся, снова мелькнут и снова спрячутся.
Третий сидевший за столом не поднялся и даже не посмотрел на вошедших. Гарпунщик «Сюрприза», креол Ванька Живолуп, считал, что с «господами» первому здороваться не следует. Не раз бывало, что его протянутую руку господа встречали презрительной улыбкой, а Ванька был затаенно, значит особенно болезненно, самолюбив. От матери алеутки Ванька унаследовал маленький рост и прямые жесткие волосы, а от русского отца — белое и рыхлое, как картофелина, лицо и толстый багровый нос запойного пьяницы. Живолуп был франт, но и франтовство его было наполовину алеутское — серебряные рубли, привешенные к мочкам ушей на грязных ремешках, и наполовину русское — цветной шелковый кушак, туго перетянувший кухлянку. Длинным концом кушака Ванька то и дело вытирал губы, вымазанные темным соусом. Он что-то ел, громко чавкая и низко склонившись над тарелкой.
Андрей посмотрел на серый с голубым кантом элегантный сюртук Шапрона, на грубую куртку Пинка, затем на засаленную кухлянку Живолупа и подумал, что компания подобралась более чем странная. Что может связывать таких разных людей?
ДВА ОТРУБЛЕННЫХ ПАЛЬЦА…
Пинк сел первым, положив на стол библию, придавив ее большим морским револьвером, — тяжелым старинным капсюльным кольтом. Андрей не заметил, когда и откуда вытащил шкипер револьвер, и такое приготовление к разговору ему очень не понравилось.
Когда сели все остальные, Шапрон вскинул в глаз монокль, висевший на широкой черной ленте, и, улыбаясь, посмотрел на Андрея:
— Гагарин — старинная родовитая фамилия. Я с первого взгляда понял, что имею дело с джентльменом, с дворянином. Тем лучше для нашего общего дела. Джентльменское соглашение!
— Вы уверены, что наше общее дело, как вы изволили выразиться, действительно джентльменское? — спросил иронически Андрей, пряча под иронией настороженность. Разговор ему сразу стал неприятен, и он попытался переменить тему: — Господин маркиз очень хорошо говорят по-русски.
— О, je vous pris [54], не надо этого пышного титула! — поднял Шапрон руки в комическом ужасе. — Я скромный человек, живущий своим трудом. А по-русски я говорю хорошо, потому что часто бываю в России и подолгу живу там. Я и сейчас недавно из Петербурга.
— Что вы делали в Петербурге? — с интересом спросил Андрей.
— Дела… — медленно, неопределенно ответил маркиз. — Я горный инженер, как говорят в России. Во Франции нас называют геологами. Копаюсь в недрах земли, ищу. Вы спросите, что я ищу? Извольте! Золото, только золото! — напряженно повысил он голос. — Только этот желтый, неокисляющийся металл с удельным весом 19,32. Только его!
— Много нашли, ваше сиятельство? — серьезно спросил Македон Иванович.
— Helas! [55] — плавно развел руки Шапрон. — Царь Мидас [56] из меня не получился! Но я не теряю надежды. О нет, наоборот!
52
Собор этот стоит до сих пор, второе столетие, поистине как памятник чудесного искусства русских умельцев.