А. X. Бенкендорф — В. А. Жуковскому.
6 февраля 1837. Петербург.
Когда Ваше И. Величество благоволили меня призвать дабы повелеть мне опечатать и разобрать бумаги Пушкина, я имел счастие получить от Вас разрешение на следующее: все предосудительное памяти Пушкина сжечь, письма возвратить их писавшим, сочинения сберечь, казенные бумаги доставить куда следует. С глубочайшею благодарностью принял я такое повеление, в коем выразилась и милостивая личная Ваша доверенность ко мне и Ваша отеческая заботливость о памяти Пушкина, коему хотели Вы благотворить и за гробом. Впоследствии это распоряжение переменилось. Генералу Дубельту поручено помогать мне. По настоящему мне бы надобно испросить у Вашего величества увольнение меня от такого дела в коем участие совершенно стало излишним, но я этого не сделал из благодарности к той доверенности, внушившей Вам первое Ваше повеление; во-вторых, из дружбы к мертвому Пушкину, коему хотел я оказать последнюю услугу сохранением бумаг его, будучи наперед уверен, что в них не найдется ничего достойного преследования высшей полиции. Мое ожидание оправдалось. Все письма были пересмотрены, и в них не нашлось ничего, кроме, может быть, нескольких вольных шуток или бранных слов, вырвавшихся в свободе переписки и недостойных внимания правительства. Но признаюсь, государь, мое положение было чрезвычайно тягостное. Хотя я сам и не читал ни одного из писем, а представил это исключительно моему товарищу генералу Дубельту. Но все было мне прискорбно, так сказать, присутствием своим принимать участие в нарушении семейственной тайны; передо мной раскрывались письма моих знакомых; я мог бояться, что писанное в разное время в разные лета, в разных расположениях духа людьми, еще существующими, в своей совокупности произвело впечатление, совершенно ложное на счет их — к счастию этого не случилось. Переписка Пушкина оказалась совершенно невинная. Но случилось однако одно, что меня жестоко тревожит и что есть единственная причина, побудившая меня обеспокоить В. И. В. письмом моим. Нашлось два письма Сологуба, одно из Твери, из коего явствует, что Сологуб должен был сам иметь, с Пушкиным дуэль; другое написанное после, из коего видно, что он был выбран Пушкиным в секунданты для того дуэля, которому надлежало произойти между им и Геккерном до свадьбы. Первый дуэль устранен примирением, следовательно преступление не существует. Второй дуэль не только не состоялся, но еще был остановлен самими секундантами: это не преступление, а заслуга. Между тем по найденным двум запискам, как я слышал, хотят предать суду Сологуба. Государь, будьте милостивы, избавьте меня от незаслуженного нарекания перед светом; сохраните мне мое доброе имя. Меня назовут доносчиком. Вы не для этого благоволили поручить мне рассмотрение бумаг Пушкина: здесь же не может быть и места наказанию. Намерение не есть преступление, а неисполнение худого намерения есть часто и заслуга.
В. А. Жуковский — Николаю I (черновое).
Записка В. А. Жуковского Имп. Николаю Павловичу о милостях семье Пушкина
(Черновик)
Вот мысль, которую осмеливаюсь представить на благоусмотрение В. И. В-а, Пушкин всегда говорил, что желал бы быть погребенным в той деревне, где жил, если не ошибаюсь, во младенчестве, где гробы его предков и где недавно похоронили его мать (мы хотели перенести туда его тело)[694]. Не можно ли с исполнением этой воли мертвого соединить и благо его осиротевшего семейства и, так сказать, дать его сиротам при гробе отца верный приют на жизнь и в то же время воздвигнуть трогательный, национальный памятник поэту, за который вся Россия, его потерявшая, будет благодарна великодушному соорудителю? Эта деревня, сколько я знаю, заложена: ее могут продать; вместе с нею и прах Пушкина может сделаться собственностию равнодушного к нему заимодавца, и русские могут не знать, где их Пушкин. Не можно ли эту деревню, очистив от всех долгов на ней лежащих, обратить в майорат для вдовы и семейства, отцу же, которому она принадлежит, дряхлому и больному старику определить пенсион по смерть? Таким распоряжением утвердилось бы навсегда все будущее осиротевших, в настоящем было бы у них верное пристанище (ибо, если не ошибаюсь, в деревне есть дом, и вдова, которая не имеет теперь угла, чтобы приклонить голову, могла бы там поселиться), а Россия была бы обрадована памятником, достойным и ее первого поэта и ее великого государя. Если же к такому великодушному, национальному дару присоедините, Государь, другой, столь же национальный, издание стихотворений умершего, и присвоите себе его смерть, то будет исполнена вполне Ваша высокая, благотворная мысль, а из издания выручится вдруг капитал, который к совершеннолетию детей составит значительную сумму. К вышесказанному осмеливаюсь прибавить личную просьбу. Вы, Государь, уже даровали мне высочайшее счастие быть через Вас успокоителем последних минут Карамзина. Мною же передано было от Вас последнее радостное слово, услышанное Пушкиным на земле. Вот что он отвечал, подняв руки к небу с каким-то судорожным движением (и что я вчера забыл передать В. В-у): как я утешен! скажи государю, что я желаю ему долгого, долгого царствования, что я желаю ему счастия в сыне, что я желаю счастия его в счастии России. Итак позвольте мне, Государь, и в настоящем случае быть изъяснителем Вашей монаршей воли и написать ту бумагу, которая должна будет ее выразить для благодарного отечества и Европы.