И почти никто из педагогов о нем не вспоминал, будто и не было никогда такого ученика. Да и общая успеваемость в классе пошла вверх. Лишь 73-летняя Руфь Моисеевна — преподаватель немецкого и отличник еще советского образования вспомнила об оборвыше на педсовете.
— Руфь Моисеевна, да вы что говорите? Какое возвращение, когда он даже дома не ночует?! — Директор непонимающе развела руками. — Говорят, в лесу шалаш себе построил, там и прячется.
— Потому и прячется, что отец пьет безбожно и лупит его, как сидорову козу.
— И что вы предлагаете — отца перевоспитывать?! Так поздно уже. А вопрос этот предлагаю закрыть, даже не открывая, и не задерживать более коллег.
Но Руфь Моисеевна не сдавалась. Стукнув сухим кулачком, она сверкнула темными глазами и встала.
— Это — ребенок! И мы, как педагоги, в ответе!
— И что?! Его же никто не выгонял, пусть приходит и учится. Верно, коллеги?!
Коллеги, хоть и согласно, но недовольно загудели. Вопрос с учеником, которого они не то, что видеть, слышать о нем не желали, опять выходил им боком. На личном подворье мычала недоеная скотина, картошку пожирал колорадский жук, а тут опять этот обалдуй. По одному и при молчаливом согласии директора, коллеги быстро покинули и его самого, и бубнившую об уровне педагогического самосознания, старуху. Директору пришлось брать удар на себя.
— Руфь Моисеевна! Послушайте, у нас уже давно другая жизнь. Учителей скоро за людей считать перестанут, итак зарплата — три копейки, только огородами и выживаем. Какой тут, извините, уровень самосознания — с голоду бы не подохнуть. А Лажечникова нам все равно не спасти — у него наследственность, сами понимаете, неподходящая. Читать-писать научили, в ведомости распишется — и, слава Богу. Скотникам или трактористам, им немецкий язык или алгебра ни к чему. Разве вы не согласны?!
Старуха была не согласна, но директор уже встала и уважительно распахнула перед ней дверь.
— Прошу вас.
Руфь Моисеевна еще что-то говорила, но в целом вопрос был закрыт. После чего о Прохоре Лажечникове в школе почти не вспоминали. Разве, что мальчишки хвалились перед одноклассницами, как едва не накостыляли в огородах этому придурку, жалко, что сбежал. Да еще пустовавшее место на последней парте, со старым чернильным пятном, говорило, что здесь еще недавно кто-то обитал.
Неудивительно, что рос Прохор пугливым, грязным и всегда голодным. Благо, что соседские старушки, а больше цепкие руки не давали совсем загнуться с голоду. Но сельчане от такой адаптации сироты были не в восторге. Пару раз его едва не поймали, спасли быстрые ноги. А в последний — подпол бабки Матрены, где он отсиживался целую неделю. На восьмой день старушка вывела его поутру наверх и велела следовать за ней. Прохор возражать не стал.
Сначала они долго ковыляли до соседней деревни Мыльниково, а там местный тракторист добросил их до Покровки — большого села, едва не ставшим райцентром. Несмотря, что до нового статуса Покровка так и не дотянула, село могло похвастаться развернувшейся реставрацией старинного собора, самого большого на всю округу. С ним и были связаны надежды благообразной старушки. Не понимая, зачем им идти в церковь, мальчик, тем не менее, шагал туда смело и даже с интересом. В Покровке его никто не знал, а значит, и врагов там у него не было. Остановившись у церковной двери, бабка Матрена велела ждать ее здесь, а сама удалилась внутрь. Через минут пять дверь распахнулась, и старушка появилась в сопровождении бородатого дядьки в черной рясе.
— Вот он, — она ласково погладила Прохора по голове. — Проша-то.
— Крещенный?
— А как же.
Священник — отец Михаил, едва разменявший тридцатилетний рубеж, подозрительно прищурился и опять уточнил.
— А в школу что же — он ходил?
— Ходил, вроде. — Бабка Матрена не давала Прохору открыть рта. — Да только выгнали его оттуда.