Вдруг тряхануло. Комната будто повисла в воздухе. По белому потолку наискось пролегла неровная трещина. Стены раздались в стороны. Мать подхватила меня на руки, бросилась вон на улицу. Ожидалось цунами. Уходя от гигантской волны, люди стремились в горы. С крыши дома падали кирпичи. На глазах распадались печные трубы.
Кажется, я закричал. Дед прижал меня к широкой груди, укутал полой видавшей виды фуфайки. То ли что-то рассказывал, то ли баюкал?
— Взять тот же Велесов камень, Уж как с ним боролась церковная власть! И закапывали его, и топили в Плещеевом озере. А он все равно возвращался к месту земной силы. Монах летописец вынужден был написать: «Бысть во граде Переславле камень за Борисом и Глебом в боярку, в нем же вселился демон, мечты творя и привлекая к себе ис Переславля людей: мужей и жен и детей их и разсевая сердца в праздник великих верховных апостолов Петра и Павла. И они слушаху его и стекахуся из году в год и творяху ему почесть...»
Я поднял с земли небольшой валун. Показал его деду.
— А этот булыжник? Он тоже носитель Знания?
— Может да, может — нет. Невозможно судить о целом по какой-то его части. Представь, что копаясь на чердаке, кто-то найдет твой старый молочный зуб. Он тоже может спросить: «Это и есть Последний Хранитель Сокровенного Звездного Знания?»
Крыть было нечем. Я подкинул дровишек в костер и спросил:
— Где он сейчас, синь горюч камень, в будущем или прошлом?
— В прошлом, — заверил дед. — Синий цвет — это цвет нави. А когда придет День Сварога, камень станет ослепительно белым. Но этого я уже не увижу.
— Потому что скоро умрешь?
— Все когда-нибудь умирают. Даже камни. Завершая свой жизненный путь, мы уходим к звездам. Но остаемся отражением на земле в какой-то иной вероятности. Ведь все мы — проявления первых богов, их усеченная копия. Хоть и каждый имеет свой персональный характер и внешне отличается от других. Что загрустил, козаче? — Дед снова укутал меня полою фуфайки и крепко обнял. — Это будет не так уж и скоро, ты успеешь окончить школу…
— Эти горы… они нас слышат? — тихо спросил я.
Не знаю. Никогда не был горой, — засмеялся дед. —
Наверное, все-таки слышат, хоть и живут в иных временных рамках. Во всяком случае, точно знают, что мы уже здесь.
Костер затухал. Языки зеленоватого пламени трепетали, теряя силу. Холодало. Над рекой курился легкий туман. В нем вязли слова. Стены ущелья дышали вечностью. Время будто замедлило бег. Дед тяжело вздохнул. О чем-то задумался.
— День Сварога, каким он будет? — спросил я, чтобы нарушить это молчание. — Хотел бы я своими глазами взглянуть на него.
— Тогда я тебе не завидую! — живо откликнулся дед. — Лично я бы удавился с тоски после сотого дня рождения. Но встречались мне люди, жившие и подольше.
— Расскажи! Хватит тебе все думать и думать.
Дед достал из костра мерцающий уголек, подбросил его на ладони и прикурил.
— Летом сорок второго, — уголек упал в воду и зашипел, — наша часть стояла на границе между Турцией и Ираном. Следили по рации за сводками Информбюро. Душой были рядом с защитниками Сталинграда, но вряд ли предполагали, что большинство из нас поляжет именно там. Потом поступил приказ: оставить на позициях боевое охранение. Всем остальным походным маршем следовать через перевал, к месту другой дислокации.
В горах строем не ходят. Вершину брали штурмовыми волнами. Кто первым придет — тот дольше отдыхает. Наш взвод держался кучно. Каждый вырубил себе по длинной упругой жерди. Незаменимая вещь в горах! И дополнительная точка опоры, и средство взаимостраховки, и самое главное — дрова.
Взлетели мы орлами на перевал. Костер развели, кашу стали варить. Ниже нас облака, выше — одни звезды. Последние не вдруг подтянулись. Командир, как положено, выставил дозоры. Слышу:
— Стой! Кто идет?
Оказалось, местный. Чабан. Объяснился с командиром и к нашему костру подошел. Высокий старик, гордый. Бурка на нем, папаха лохматая, легкие сапоги-ичиги. Суковатый посох в руке, да кинжал на наборном поясе. Почтенного возраста человек, а глаза пронзительные, молодые, цвета глубинной воды. Борода по пояс, волосы из-под папахи по ветру…
— Сколько ж лет-то тебе, отец? — спросил я с почтением.
— Э, внучек, — сказал он с легким акцентом, — когда Бонапарт напал на Россию, было мне столько, сколько тебе сейчас. Воевал в казаках у атамана Платова.
Пригласили его отведать солдатской каши. Отказался.
— Я, — говорит, — лет уже пятьдесят ничего, кроме молока, внутрь не принимаю.
Налили ему чайку со сгущенкой. Присел с нами, попил.
— Не буду, солдатики, вас расстраивать, — сказал напоследок, промолчу. Хоть вижу, кому из вас скоро лютую смерть принимать. а ты, — повернулся ко мне, — и сам знаешь. Но чтоб спокойнее на душе было, помните: раздавит Россия коричневую чуму. Прямо в ее волчьем логове и раздавит. Только это не последнее испытание. Будет еще желтая чума, которая пострашней. Не вам ее останавливать у Большой Воды. Внуки-правнуки это сделают. Только тогда спокойно вздохнет Россия, выпрямится и в силу войдет.
Сказал и ушел, не оборачиваясь, по еле заметной горной тропе.
Это ж, страшно подумать, сколько лет ему было тогда! Не нашего роду-племени человек, но мудр, понимал звезды.
Дед вспоминал пережитое, а я переживал услышанное. Потом спросил:
— Разве плохо жить долго?
— Смотря как долго. Жизнь создана для тебя, пока ты молод и полон сил. Пока рядом те, кого любишь. И то, при условии, что и они в тебе тоже нуждаются. Боязнь смерти в сущности — то же самое чувство любви. Только любви не к себе.
— А к кому?
— К тем, кого боишься оставить, переходя в иное состояние. Самое страшное в жизни — полное одиночество. Но чем более человек одинок, тем меньше подвержен страху смерти. Если конечно — это не законченный эгоист. Одинокие живут прошлым. Пока не соединятся с теми, кто их в этой жизни покинул.
Волчий плач ударил по нервам. С ветки сорвалась ночная птица, ударила крыльями в небо. Дед встрепенулся:
— Кажется, нам пора. Готовь фонари.
Это было так неожиданно! Я суетился вокруг костра. Все валилось из рук. Хотел запалить фитили, но лишь изломал несколько спичек.
— Не спеши, дольше ждали.
Дед отошел на пару шагов, к подошве скалистого берега, опустился на корточки и легонько надавил ладонью на внешне ни чем не примечательную глыбу известняка. Внутри нее что-то лопнуло, и монолит бесшумно отошел в сторону, освобождая широкий и низкий проход. Неизвестность дышала холодной, мертвенной сыростью.
— Робеешь? — спросил дед.
— Конечно, робею, — признался я. — Только здесь, с волками ни за что не останусь.
— Ну и добре…
Мы брели по колено в холодной воде. С потолка капало. Сквозь стены сочилась влага. Мой фонарь почти сразу погас. Я несколько раз упал, ушиб коленку. Над головой насмешливо перестукивались мелкие камешки, шумела река.
Постепенно стало совсем сухо. Подземная тропа поднималась все выше и выше — к свету. Мягкие зеленоватые блики падали откуда-то с высоты, где начинали отсчет замшелые, высеченные в скальном известняке, ступени.
На узкой неровной площадке лестница завершила свой правильный полукруг. Дед снова достал хронометр, зашарил в карманах в поисках спичек. Огонек на мгновение высветил его напряженный взгляд. Он тоже чего-то боялся. И вдруг, где-то внизу, что-то огромное заворочалось, загромыхало. Шум реки стал отчетливей и как будто бы, ближе.
— Вот и все, — еле слышно шепнул дед.
— Что все?
— Ход под рекой завалило. Там, где мы только шли, теперь только вода и камни. Никто не сможет добраться сюда прежней дорогой. Все правильно: механизм был рассчитан ровно на тринадцать посещений. Колесо завершило свой оборот. Последний зубец вышел из паза. Символы, брат...
— Пошли, дед! — меня уже колотило от холода, — я уже не чувствую ног!
Низко склонившись, он шагнул в темноту, за порог, ведущий в пещеру. На всякий случай, я поступил так же.
— Все что сейчас от тебя требуется, — дед слегка подтолкнул меня в спину, давая примерное направление в котором следует двигаться, — это сидеть, молчать и запоминать. И укутай, пожалуйста, ноги. Не ровен час, заболеешь.
На ощупь, я взобрался на высокое ложе из сложенных в кучу звериных шкур, теплых, мягких и шелковистых. Глаза постепенно привыкали к мягкому полумраку. Окружающие меня силуэты начали обретать очертания.
Каменные сосульки, сбегающие с высоких сводов пещеры, придавали ей своеобразный шик. Другие, точно такие же, но насыщенного молочного цвета, поднимались от пола ввысь.