Я был покорен страстностью речи, глубиной и точностью познаний. С писателями, профессорами - знатоками истории нашей литературы - встречался я едва ли не каждый день, слышал многие, потрясавшие душу подробности литературных баталий двадцатых-тридцатых годов,- и нельзя сказать, чтобы Дмитрий Степанович говорил мне что-то новое, невероятное,- я все это знал и слышал, но его горячность и убежденность, его боль за судьбу отечественной литературы невольно вызывали глубокое уважение к этому человеку, желание сказать ему сердечное спасибо от имени русских писателей, поблагодарить за внимание, которое он нам оказывал. Ведь было совершенно ясно, что забот у него много, непросто складывается его собственная жизнь и судьба,- дружная команда брежневских льстецов и политических интриганов теснит и давит его со всех сторон,- столкнув его в министерство сельского хозяйства, они фактически удалили его от себя, наверняка, не приглашают его на все свои совещания, стремятся многие вопросы решать без строптивых коллег - Полянского, Шелепина, Семичастного - догадки об этом носились в воздухе, видны были невооруженным глазом, а мне-то уж, работавшему долго в «Известиях», это было совершенно ясно. И невольно думалось: «И сам в опале, а приглашает опального писателя, звонит по телефону. Смелый человек!»
Ничто не ценилось так высоко на фронте, как храбрость и отвага,- и как же я понимал, и как обожал в эту минуту своего высокого собеседника!
Визит к Полянскому произвел большую работу в моем мироощущении, я вдруг понял, что в моем положении нет ничего случайного, исключительного, единоличного,- попросту говоря, я попал на стремнину исторически сложившегося общественно-политического течения, в котором ныне очутились многие русские люди, особенно те, кто, как писал мне Иван Шевцов, выдвинуты судьбой на передний край идеологической войны. Полянский, Шелепин, Семичастный. Они, генералы, работают в генеральном штабе, но они состоят в той же армии, что и я, младший офицер этой армии, и их так же, как и меня, теснят и вот-вот вышибут из седла. Они бьются, как бьемся мы, русские люди, в издательстве, и наши силы крупнее, нас больше, и мы бьемся на своей земле,- казалось бы, знаем каждый бугорок местности, каждый кустик, но… отступаем. Сдаем одну позицию за другой.
Об этом периоде русской истории можно было бы сказать словами Лермонтова:
Почему? Где причина нашей слабости? Как и чем объяснить наши поражения?
Уже тогда я был почти уверен, что и Полянский, и Семичастный, с которым беседовал в «Известиях», и Шелепин, о котором слышал много хорошего,- все они скоро уйдут из генерального штаба, и мы, русские патриоты, останемся без генералов. Нами будут командовать люди, которых мы не знаем и о которых в народе не услышишь доброго слова. Там останутся Брежнев, Кириленко, Подгорный - герои анекдотов. В Днепродзержинске, в прокатном цехе Металлургического завода, работал инженер Брежнев. В этом же цехе трудился и мой старший брат Федор. И когда я приезжал к нему в гости, Федор говорил: «Если там у вас в Кремле наш Леня первый человек, то кто же там второй?..» А еще в Кремле обосновались много льстивых, подобострастных, беспринципных фигур - членов брежневской команды…
Эти… съедят кого угодно, им только покажи на жертву. И скоро им покажут на Полянского, Шелепина и Семичастного. И они кинутся. И растерзают.
На меня тоже кинутся, но, конечно же, не генералы. Я подвластен майорам. Но и у этих крепкие зубы.
И все-таки почему же мы отступаем?
Я и раньше задумывался над этим. Теперь же, когда встретился с человеком из генерального штаба и увидел, что и он находится в моем положении, вопрос о причинах нашего отступления буквально сверлил мою голову. Совершенно реальной угрозой звучала для меня строчка из письма Шевцова: «Боюсь, что народ наш, такой наивный и доверчивый, на этот раз не выстоит…»
«Как не выстоит? - протестовал всем сердцем.- Мы что же - погибнуть должны?»
Но это были мои эмоции, естественный, инстинктивный протест против возможной гибели. И не одного только меня - всего народа, того самого русского, славянского народа, которым так гордились Гоголь, Пушкин, Толстой, Есенин, которым весь мир восхищался в годы войны и принадлежность к которому наполняет сердце окрыляющей радостью. Это чувство наше, такое естественное и красивое, «гости» наши, пришельцы из иных стран, сыны иных народов, со злобным присвистом называют словом «шовинизм».
Да, это все эмоции, реальная же действительность - в том, что мы отступаем!
Мысль об этом не покидала меня и в часы, когда я приезжал на дачу и пытался забыться, отдохнуть.
Беру палку, иду через лес к друзьям. Захожу к Андрею Сахарову. Он работает в ЦК КПСС в секторе журналов. Он историк, доктор наук. Недавно выпустил книгу «Степан Разин». Подарил ее мне с надписью: «В тот период, когда мы молча и трудно отступали».
Спрашиваю:
- Андрей! Почему мы отступаем?
Отвечает, не задумываясь:
- У нас бьется арьергард - горстка русской интеллигенции, у них - введена в дело вся армия.
- И долго мы будем отступать?
- Отступаем почти сто лет. Сдали Москву, Ленинград - сдали всю Россию, от моря до моря. А сколько еще будем отступать - не знаю, думаю, лет двадцать-тридцать будем еще пятиться.
- Но что же произойдет за эти двадцать лет? Ведь и так уж наши потери невосполнимы.
- Верно, потери велики. Порушен даже главный храм России - храм Христа Спасителя. Такого в истории не бывало - ни у одного народа. Русский народ велик, во всем велик - в делах высоких и в падении. Он позволил бесовским силам порушить свой главный храм, очередь за душой. А как замутят душу, очередь дойдет до земли. А земля, сам знаешь, она - мать-кормилица, из нее мы вышли, в нее и войдем. Так вот - очередь за землей.
Андрей Сахаров станет потом директором Института истории.
- Жутковато слушать тебя, Андрей, пойду-ка я к Ивану Шевцову.
Иван Шевцов тоже далек от оптимизма. Он рассуждает как военный - в прошлом-то он был начальником погранзаставы.
- Вопрос ты задаешь детский,- говорит он со своим обычным озорным подтекстом.- Ты был у Полянского, увидел, почувствовал, что его теснят. И скоро вытеснят,- это ты верно заметил,- пошлют куда-нибудь послом (его действительно вскоре отправили послом в Японию). Тебя, к примеру, вытеснят и куска хлеба не дадут, а его еще некоторое время будут кормить. Так у них заведено - на случай, что и их так же вытолкнут. Ну так вот, пошлют куда-нибудь подальше, и никто не ахнет, и глазом не моргнет. А между тем в ЦК рядом с Полянским немало и русских людей есть, то есть бойцов нашей армии, и даже в Политбюро такие есть. Хоть один или два, а есть. И все они, поджав хвосты, молча наблюдают, как у них на глазах изничтожают товарища, даже командира ихнего. А теперь ты мне скажи: могло такое быть на войне: чтобы убивали командира, а солдаты бы стояли и этак смирнехонько наблюдали? Ах, нелепость! - говоришь ты. Так вот нелепость такая стала нормой нашей жизни, мы все стоим на коленях и предаем друг друга. В нас бес вселился, и он погубит нас.
- Ну, бес… Каркаешь ты!
- Да, бес. Мы песни свои родные не поем, танцы свои забыли, в церковь не ходим, и ты еще скажешь, что нет в тебе беса!
- Я-то пою свои песни.
- Ты поешь, другие не поют. И когда тебя, как Блинова, выставят из издательства, никто и глазом не поведет. Потому как в них бес, они все чужебесам служат, то есть Прокушеву, Бондареву, Михалкову, а ты один вроде меня в литературе, выскочил вперед и размахиваешь сабелькой. И как ты ни вертись, армия за тобой не пойдет. Она не понимает, что идет война, а бойцы спят. Ты понял, прозрел, а армия не понимает. В Америке таких непонимающих оболтусами зовут, у нас - быдлом. В сказке Иванушка-дурачок, хотя вроде бы и дурак, а поступает во всякой ситуации разумно, и конец всех злоключений у него счастливый. Боюсь, что на этот раз такого конца не получится.