— Доходное дело, выходит, лечение от алкоголизма?
— И не говори! И мне стыдно, да и бабы на Миллиона Помидоров сильно злы — решили скинуться на киллера. Так что никуда он от своей «маслины» не денется. Разве что обратно в Москву, может, там его забыли…
— Мы-то его не забыли! Пускай отстегивает нам бутылочку чачи из твоих подвалов!
— Тут мы с тобой прокололись. Во-первых, я не пью и он должен в это свято верить…
— Но ты уже пьешь! А во-вторых?
— А во-вторых, я ему дал увольнительную и он уже спустился в город, к нему баба приехала, а он темноты и собак боится. Так что его давно уже нет.
— Так сами возьмем, твоя же собственность!
— А это уже в-третьих… У него на этой двери замок с кодом, а кода я не знаю.
— Тогда я все-таки сбегаю…
— Шею сломаешь. Ладно, что уж там… доставай из-за божницы! Там она, там, моя заветная, заговоренная, последняя…
Я полез, поковырялся в пылище… И что же? Она там была!
Лежала под свечами. Я и свечу прихватил для Павла Петровича — а то предыдущая уже совсем в его бороде растворилась.
Тут огромная луна поместилась ровно в отверстие входа, залив все. Стало лучше видно бутылку… Это был легендарный «коленвал» андроповского розлива.
— Слушай! Где ты такую достал? Я таких уже лет сто не видел…
— Сто, говоришь… а я думал, двадцать. Вернее, четыре-двадцать! Я ведь с той цены не пью! Тебя, выходит, ждала.
— И дождалась! — Рассмешила меня бутылка: как можно было ей не поверить… но я не поверил. — Мы же пили с тобой на баррикадах… Тогда уже не могло быть такой бутылки!
— И не говори. Я ее в горбачевскую кампанию так заныкал, что и сам не нашел. А когда нашел, то уже не пил. Тогда и дал себе зарок, что она будет последняя в моей жизни. Не откупоривай, дай мне, я сам. Засвети мне новую свечку.
Под луной красиво серебрилась его борода.
— Не узнал тебя под бородой… — в ожидании глотка сказал я.
— Теперь уже не сбрею. — И он ласково погладил и ее, и бутылку. — Двадцать лет растил. Помнишь своего друга-армянина, который так «хохотовался» над нашим словом «подбородок», когда понял, что «подбородок» — «под бородой», понял, что слово образовалось, когда бород вообще не брили?
— Он умер.
— Жаль. Догадливый был человек. Сколько ему было?
— До семидесяти немного не дотянул…
— Ну это еще ничего. А вот почему тогда у баб тоже подбородок, он не успел спросить?
— У них отношение к женщинам уважительное. Знаешь, что ему внучка на кладбище сказала?
— Не могу знать.
— Ты, Грантик, веди себя там хорошо, чтобы я могла тебя там встретить!
— А ей сколько?
— Да только говорить тогда научилась.
— Устами младенца…
— Извини, Петрович… а тебе сколько?
— Чего сколько? Грамм? Мы же поровну выпили.
— Нет, лет.
— Ах, лет… Ты какой возраст имеешь в виду, биологический или метрический?
— Давай метрический.
— Метрика еще в войну утеряна, а паспорт я пропил. Теперь полноправный бомж, пещерный житель! А биологически я помладше тебя буду! Удивлен? Когда мы с тобой в последний раз выпивали? Да, во время путча, на баррикадах… как же-с, помню, помню… Значит, двадцать лет как!.. — Павла Петровича развезло, и он протянул руку со стаканом. — А ну налей! Ах, не нальешь!? — И он взглянул на меня свирепым пугачевским взглядом. — Так вот биологически я даже младше тебя! На те же двадцать лет… — И он еще крепче прижал к груди свою заветную бутылку. — Истина, говоришь? До истины еще далеко, доктор ты мой. Я тут одной книгой увлекся… Я ведь, кроме Писания, ничего не читаю, суета это. А тут книга несуетная, «Почему животные дают себя снимать?» называется. Написали ее эти ребята из Би-би-си, что про живность всякие фильмы снимают… я бы им давно Нобелевскую премию мира дал, кабы моя воля. Великие ребята, делом заняты. Им что бабочка, что рыба, что лев, что гусь — все едино!
— Где, когда издана? — залюбопытствовал я, ибо фильмы эти всегда любил, а про книгу такую никогда не слышал.
— Не знаю, я имен не помню. Да такая книга, без обложки, из журнала какого, может, выдрана. И куда засунул, найти не могу. А может, она мне и приснилась даже… только я потрясен ею был. Про-све-щен!
— Чем же?
— Это странная книга, понимаешь ли… даже не поймешь, о чем она. Вроде ни о чем. Как бы и содержания нет, и мысли. Обо всем сразу! Она обволакивает тебя, как облако. Это как вера, что ли… Там все живое тебя любит. Да и неживое тоже. Что цветок любит пчелу, а пчела цветок, это как бы всем ясно. Но там даже ягненок любит волка не меньше, чем волк любит его. Там всё любит всё. А уж как любят друг друга самец и самка одного вида, ты и не представляешь: не просто любят — о-бо-жают! Обожать — ведь это обожествлять, не правда ли? И все готовы умереть друг за друга! Мог бы ты умереть от одной лишь любви, как лосось? А он умирает, кончая от одного вида икры! Он от образа возлюбленной умирает, ни разу не разглядев ее… Вот рыцарь бедный!.. Почва любит дерево, а дерево любит почву и небо, которым оно живет, ни разу не взглянув на него. И ветер, и луна, и волны… Все Творение — акт любви, и авторы ни разу не упоминают это слово — как и имя Бога — всуе. Просто вдруг становится прозрачно, что все связует только любовь и поэтому до сих пор и мы еще есть. Все еще цело, потому что целиком, ни одно звенышко не выпадает. Кроме человека. А дают все твари и тварюшки себя снимать, преодолевая страх, даже ужас, лишь потому, что пытаются передать нам это послание, или, как вы теперь говорите, ме-ме…