Праведник перевел влажный взгляд на девушку, глуповато ухмыльнулся в знак ободрения, поднял кулак наподобие молота и опустил его на голову смельчака. К предложению больше не возвращались.
Был у Праведника всего один-единственный друг племянник его, Иехошуа Леви, по прозвищу Рассеянный, ребенок во всех отношениях нормальный, если не считать явно выраженной мечтательности. Маленький Иехошуа ходил иногда со своим дядей в поле и смотрел, как тот трудится. Впоследствии утверждали. что Выродок-а-не-брат подолгу беседовал с мальчиком, хотя никто ни разу не заставал их а этим занятием: когда бы их ни видели, один всегда молча копал землю, другой — так же молча мечтал. Выродок-а-не брат как-то подарил племяннику рыжую собачонку — вот и все. Но много времени спустя вспоминали, что в отличие от всех остальных мальчик никогда не называл дядю Выродком, а, переделав его прозвище по своему, называл просто «Братом». Сначала это сходило за детскую рассеянность и только позднее озарилось особым светом.
Когда пришло время умирать, (был чудесный майский вечер), Выродок-а-не-брат потребовал, чтобы к нему впустили его собак, козу и пару коричневых диких голубей. Но семейство Леви настаивало, чтобы прежде он назвал имя своего преемника, а так как он делал вид, будто знать ничего не знает, то они и не допускали к умирающему всю эту воющую, блеющую и воркующую компанию.
Рассказывают, — но кто знает, правду ли? — что семья Леви приставала к Выродку до последнего его вздоха: он не хотел никого называть.
— Сжальтесь, сжальтесь надо мной, — молил он. — Клянусь вам, я не слышу никакого голоса свыше!
Короче говоря, еще долгое время после смерти Выродка злые языки болтали, будто семья не оставляла его в покое, даже когда уже наступила агония. Поэтому из боязни, что ему так и не дадут умереть, он уступил и прежде, чем уснуть вечным сном Праведника, назвал своего племянника Иехошуа Леви, «ну, знаете, у которого моя рыжая собака?»
Теперь уже всем стало ясно, что венец славы может свалиться на какую угодно голову. Создались партии. Некоторые нещадно давили на названного Выродком Праведника, и жизнь Иехошуа Леви превратилась в сплошное страдание. Он пообещал своей второй жене — «увы, такой молодой!» — назначить Праведником плоть от плоти их сына, но во время агонии в последнюю минуту у него сорвалось с языка имя какого-то ничем не отличающегося племянника. Тут уж все только руками развели, не зная, что и думать… Несчастные Леви тщетно пытались распознать приметы Божьего избранника. Усердные моления? Работа в поле? Любовь к животным? К людям? Высокие поступки? Или жалкое, зато такое спокойное, существование в Земиоцке? Кто будет Избранником?
Так дни текли за днями — песчинки, уходящие в бесконечность, — а земиоцкие евреи упорно продолжали считать, что для людей время остановилось на горе Синай: они спокойно жили по Божьему времени, которое не показывают ни одни часы. Какое значение имеет день или даже век? Ведь от сотворения мира и до наших дней сердце Всевышнего успело произвести всего половину удара.
Все витали мыслями в облаках, и никто не удосужился посмотреть, какие же изменения производит время у христиан. А меж тем рождалась польская промышленность, она подтачивала основы еврейских ремесел, и каждый новый завод железным каблуком давил сотни надомных работников. Порою старики вспоминали лучшие времена, куда более сообразные с семейными устоями и синагогальным укладом. Но войти в эти Богом проклятые вертепы, в эти фабрики, где не соблюдается суббота и нельзя выполнять, как у себя дома, шестьсот тринадцать мицвот,[6] — ни за что! И они благочестиво умирали с голоду.
Со временем более отважные из них и не столь строгие в соблюдении обрядов двинулись в Германию, Францию, Англию, часто даже добирались до Америки — Южной и Северной. Так и получилось, что почти треть польских евреев стала жить почтой, то есть почтовыми переводами, которые приходили от их «посланцев» из-за границы. То же самое происходило и с жителями Земиоцка, где обработка хрусталя больше не кормила еврея.
Но семья Леви не получала никакой помощи «с почты» и даже не ждала ее.
Кому это не известно, что покинуть родину — значит отдаться на милость американских идолов, добровольно покинуть Бога! И если польские евреи считали, что лучшего места, чем Польша, для Бога нет, то семья Леви полагала, что особенно хорошо Он себя чувствует в Земиоцке, на территории, отведенной Праведникам. Поэтому они остались в Земиоцке нищенствовать, лишь бы быть поближе к Богу.
Так как они были теперь просто нищими, то бедняки Земиоцка собирали для них нечто вроде подаяния. Ведь богатые испытывают сострадание только к себе подобным, верно же? В разгар летнего сезона семья Леви нанималась на работу в соседние хутора. Но польские крестьяне презирали тощие еврейские руки и платили им за труд такую же тощую мзду.
К концу XIX века детей Леви распознавали очень просто: ни кровинки в лице.
Мордехай Леви (дед нашего друга Эрни) родился в бедной семье резчика по хрусталю. В детстве у него было узкое лицо, живой взгляд и огромный нос с горбинкой, который как будто тянул все лицо вперед. В те годы еще не было ясных признаков того, что по натуре он искатель приключений.
Однажды, когда на столе не оказалось даже традиционной для бедняков селедки, Мордехай заявил, что завтра же идет наниматься на соседние фермы. Братья удивленно на него посмотрели, а мать подняла крик. Она вопила, что польские крестьяне обидят его, побьют, убьют и Бог знает что еще с ним сделают.
Началось с того, что ему вообще отказали: евреев брали на работу только в случае крайней необходимости, и то скрепя сердце. Наконец, после многих дней тщетных поисков его наняли копать картошку на каком-то очень далеком хуторе. Управляющий сказал:
— Ну и здоровенный же ты еврей! Что твой дуб! Положу тебе десять фунтов картошки в день. Только вот, не побоишься ли ты драться?
Мордехай встретил холодный взгляд управляющего, но ничего не ответил.
На следующее утро он встал за два часа до восхода солнца. Мать не хотела его отпускать: с ним будет то же самое, что было с тем и вон с тем, и вон с этим. А что с ними было? Все они вернулись в крови! Мордехай ее слушал и улыбался: он же — «что твой дуб».
Но когда и сером снеге наступающего дня он оказался на дороге один и все тепло от жидкого чая и наспех проглоченной перед уходом картошки из него вышло, он вспомнил и другие слова управляющего. Боже мой, подумал он, ну чего бояться: ведь идет он туда работать, со всеми будет ниже травы и тише воды; у самого черта не хватит духу его обидеть…
Утро прошло спокойно. Широко расставив ноги, он усердно орудовал мотыгой, подкапывал жухлый картофельный куст, освобождал его от налипшей земли и снятую картошку клал на край канавы. Слева и справа от него продвигались вперед рядами польские батраки — примерно с той же скоростью, что и он. Его заботило только одно: не отстать бы. Поэтому он не замечал, с каким злобным удивлением смотрели они на огромного еврейского подростка. Ишь ты какой! Степенный и в черный длинный кафтан вырядился! А мотыгой-то как машет! Прямо тебе лихой кузнец и усердный ксендз сразу!
Дойдя до середины поля, он снял свою круглую черную шляпу и положил на кучку картофеля.
Но пот по-прежнему застилал глаза, и еще через десять шагов он оставил на борозде и аккуратно сложенный кафтан.
Когда, наконец, подвижный ряд сборщиков картофеля почти достиг края поля, спина у Мордехая так ныла, что он не мог распрямиться. Будто тысячи паучьих лап впились в нее и раздирают на части. Согнутый в три погибели, он медленно поднял мотыгу и так же медленно ударил ею по комку земли. «Боже!» — сказал он про себя и тут же почувствовал, что в глубине души впервые зародились слова: «Помоги рабу Твоему!». Мордехай повторял мольбу у каждого куста. Только благодаря ей, как он полагал, ему и удалось кончить борозду одновременно с поляками.
В полдень он взял шляпу и кафтан и, дрожа от холода и смутного страха, подошел к костру, вокруг которого сидели батраки.
При виде его они замолчали. Он присел на корточки и сунул в золу три картофелины. Эти молчаливые взгляды наполняли его душу смертельной тоской. Управляющий ушел по своим делам, и Мордехай почувствовал, что попал в волчью пасть, — еще движение, челюсти сомкнутся, и острые зубы разорвут его на части. Тяжело дыша от сдавившего грудь страха, он вынул из золы одну картофелину и стал усердно перекатывать ее с ладони на ладонь.
6
Согласно еврейской религиозной традиции Тора содержит 613 повелений или заповедей: 248, обязывающих выполнение предписаний, и 365 запретов.