— Кто они? — устало спросил я.
— Известно кто, — сказал он. — Меня только одно утешает. Вот мы все сдохнем... И я буду смотреть сверху, как вы тут останетесь вечно мучиться в этом аду.
— Бога нет, — сказал я.
Он встал. Я напрягся. А если небрежно повешенный на спинку стула автомат все же настоящий? Да и без автомата... Вон какие кулачищи ему задарма, как во времена дикарей, прилетели от природы. Кожа в трещинах и лишаях, да, но сами-то... С мою голову размером.
Он навис надо мной и протянул руку. Не кулаком. Раскрытой ладонью.
— Замажемся? — спросил он.
Смешно. Кто и когда сможет проверить, я проспорил или он? Я без колебаний протянул ему свою ладонь. Гнилозубый молча разбил.
И тут холодок сомнения лизнул сердце. Стало жутковато.
Потом стало просто жутко.
Вечно мучиться этой болью... И порой ловить себя на опасливой мысли: а вдруг он все-таки смотрит?
Вечно. Всегда. В двадцать первом веке, в двадцать втором веке, в двадцать третьем... В двадцать четвертом... Никто уже не припомнит, что такое особые тройки, Хрусталев — машину, ботинок в ООН или сиськи-масиськи. Никому дела не будет, кого звали Кремлевским Горцем, а кого Кукурузником, никто не засмеется, узнав, что за звук раздастся, если какого-то Брежнева треснуть рельсом по голове. Никто не сможет воскресить мысленным взглядом задумчивую девушку с гитарой посреди пепельной белой ночи, негромко поющую друзьям «Чтоб не пропасть поодиночке»... Уже никто. Ни единая живая душа. А у меня по-прежнему будет болеть желудок.
Ну нет. Дудки. Не будет.
— Вы хотели правды? — ледяным голосом спросил я. — Так вот вам правда. Про этот ваш СССР. Я никогда еще об этом не рассказывал, потому что очень уж мерзко. Партийные руководители начиная с определенного ранга на завтрак ели детей. Была у них такая привилегия. Младшеклассников в основном. Кто помягче, понежнее. Обкомовские холуи спозаранку ездили на черных «Волгах» и присматривались к идущим в школу ребятишкам. Кто понравится — хвать, и в багажник. И на кухню. А если родители пытались возражать, им говорили, что это необходимо для дела построения коммунизма. И родители умолкали, потому что советскому человеку ради построения коммунизма ничего было не жалко.
— Не может быть, — потрясенно выговорил сидевший рядом со мной гнилозубый.
Я резко обернулся к нему. Чуть не сорвалось: «Кто здесь Ленин — ты или я?» Но
он наверняка не знал этого анекдота. И я спросил просто:
— Кому лучше знать?
Он не ответил. У него затряслись губы. Я снова обернулся к залу.
— Только при Горбачеве стали вводить этот жуткий сталинский обычай в какие-то рамки. На кухню разрешалось отправлять лишь трудных подростков из неполных семей. И лишь Ельцин вообще положил этой позорной практике конец.
Все. Сделано.
Теперь тишина навалилась такая, что далекая дробь дождя едва ли не оглушала. Потом начала всхлипывать рогатая девица.
Гнилозубый тяжело поднялся.
— Я отвезу вас домой, — сказал он.
В правом верхнем углу поля зрения, почти не застилая реальность, бегущей строкой поползли, точно светящиеся муравьи по проторенной дорожке, ажурные буковки уведомления: «Запись завершена успешно. На ваш счет перечислено...»
Стало легко-легко.
Я встал стремительно, как молодой. Отчаянно хотелось еще что-то назидательное сказать им напоследок. Чтобы знали свое место.
— Правда иногда ранит, — проговорил я с отеческой мягкостью. — Но все равно лучше горькая правда, чем сладкая ложь.
Никто не ответил.
Назад меня транспортировал один только гнилозубый. Никто уже не тыкал мне в бок автоматом. Сгорбившись, парень неторопливо вел свою колымагу по ночному городу и молчал. Он выглядел так, будто из него душу вынули.
Тут я сообразил, что не вижу на ветровом стекле капель. Похоже, дождь прервался. Это случалось теперь так редко, что грех было не воспользоваться. Когда я начал узнавать улицы неподалеку от дома, то попросил:
— Останови.
Гнилозубый мельком покосился на меня непонимающим взглядом, но послушно притормозил. Глайдер тяжеловесно просел, скрежетнув днищем по дороге.
— Дойду пешком, — сказал я. — Надо продышаться после такой встряски.
Коротко взвыла тяга, и дверца рядом со мной оттопырилась вверх. Я вышел наружу. И только тогда гнилозубый подал голос.
— Простите за беспокойство, — безжизненно выговорил он.
— Ничего, — сказал я. — Я понимаю. Тоже был молодой.
Воздух оказался промозглым и зябким. Я поднял воротник.
* * *