- Под землей-то грех, бабушка! - отшутился Пров при общем смехе.
В чуть освещенном мокром тупичке человек до тридцати молодых шахтеров и шахтерок, наладив на расчески и гребешки папиросную бумагу, играли "Барыню", и парень и девушка, похожие на водолазов, полуприсев, чтобы не стукнуться головами о крепление, оттаптывали ее, "Барыню", тяжелыми горняцкими башмаками.
- ...И лежит она, та Атланида, на дне морском - улицы, церкви, бани, кабаки, а поверх ее вода. Соленая, - дребезжал в кромешной тьме стариковский тенорок.
- А люди? - спросил Пров, приподняв свою лампу.
- Люди! Сказано, на дне морском! - отвечал кто-то из слушателей.
- Ну, это как сказать, это никому не известно, - поправил его рассказчик, покосившись на подошедшего, - это еще никому не известно, чего оно там на дне морском, - продребезжал он своим тенорком.
- А оно без людей еще интересней, - сказал кто-то, - стоят башни, дворцы царские, замки, - он имел в виду замки, - а округ них рыбы плавают. Большие... акулы, сомы... - таинственно говорил он.
- В море сомы? Сам ты сом! - сказал Пров. - Давайте лучше песню сыграем. Хорошую. Из тех, что не полагается...
Старик-рассказчик, видавший виды, с готовностью кхекнул в бородку и затянул "Замучен тяжелой неволей", но Пров нашел, что до этой песни еще не дошло. Он завел "Вставай, подымайся, рабочий народ". Соседние группы примкнули к ним, и песня покатилась по штрекам.
Тысяча с лишним людей, рассевшихся звездообразно под землей на общем протяжении в два километра, не могла петь в лад. Песня перекатывалась из одного штрека в другой, возвращалась обратно; ее накатывавшиеся волны с грохотом сшибались с встречными, - казалось, это сама земля гудит.
Но там, на земле, не было слышно этой песни. Слушали песню только китайцы, молча сидевшие в темном штреке на корточках друг против друга.
X
Вокруг шахт, забастовавших под землей, собрались толпы женщин и детей. Женщины осыпали солдат насмешками и бранью и чуть не плевали им в лицо. Дети, что постарше, кидались камнями, а те, что поменьше, плакали. Казаки разгоняли толпы плетьми, но толпы собирались снова, с каждым разом становясь смелее.
У шахты № 2 женщины стащили с лошади отбившегося от своих казака и сняли с него штаны и сапоги.
Часам к пяти забастовали железнодорожники, рабочие подвесной дороги, рабочие коксовой печи и электрической станции.
Ланговому сообщили из конторы управления, что пришли представители стачечного комитета и управляющий просит принять участие в переговорах.
Он поехал в сопровождении Маркевича, адъютанта и эскорта казаков.
Не слышно было ни привычного жужжания вагонеток подвесной дороги и грохота сгружаемого и нагружаемого угля и маневрирующих составов, ни посвиста "кукушек" на станции. С горы виден был весь поселок, дальний край которого под сопками был уже в тени, а ближняя, большая, часть еще освещена солнцем. Там и здесь виднелись пестрые кучки женщин, то разбегавшиеся, то возникавшие вновь. По улицам маячили конные с желтыми околышами фуражек. В прозрачном воздухе стоял слитный гомон женских и детских голосов.
Едва Ланговой и сопровождавшие его офицеры и казаки свернули на улицу, идущую мимо шахты № 1, дорогу им перегородила толпа женщин и детей. Казаки и солдаты, охранявшие шахту, завидев начальство, снова кинулись разгонять толпу, но она, в состоянии крайнего исступления, не обращала на них внимания. Женщины садились или ложились на землю и пронзительно визжали.
Ланговой, стиснув зубы, пришпорил жеребца и карьером помчался прямо на толпу. Маркевич, адъютант и казаки ринулись за ним. Толпа раздалась. Несколько секунд они мчались в окружавшем их сплошном визге и свисте, осыпаемые камнями, щепками, комьями земли и конским пометом. Ланговой почувствовал, как что-то вскользь задело его повыше виска, и фуражка слетела с его головы, но он не остановился, понимая, что каждая минута задержки поставит его в еще более смешное положение.
Через минуту его догнал адъютант и подал фуражку. Ланговой, боясь встретиться глазами с Маркевичем, вырвал фуражку из рук адъютанта и снова дал шпоры жеребцу.
Несколько человек рабочих сидело в приемной. При виде офицеров все они встали. Ланговой, бледный, с подрагивающими губами, прошел в кабинет управляющего.
- Наконец-то! Здравствуйте, мой дорогой! - Управляющий, тряся кадыком и задыхаясь, вышел к нему из-за стола, протянув свои отечные руки. - Вот, изволите ли видеть-с, - начал было он хрипло-певучим, как у старой цыганки, голосом.
Ланговой, не замечая его, круто обернулся к адъютанту и срывающимся на визг голосом закричал:
- О чем вы думали? Вам что было приказано? Вызовите мне командира первого батальона!.. Мерзавцы!.. - сказал он, нервными движениями снимая перчатки, и быстро зашагал по комнате.
- Тише, ради бога, тише! - говорил управляющий, косясь на двери. Садитесь, господа. Я думаю, мы должны вначале сами обсудить положение. Вот, изволите ли видеть-с, документ...
Он двумя пальцами взял со стола лист бумаги, наполовину исписанный фиолетовыми чернилами, и протянул Ланговому.
- Командир первого батальона у телефона, - сказал адъютант.
- Я поручил вам, господин капитан, заботу о порядке в поселке, заговорил Ланговой в трубку тонким и резким фальцетом, - но, видно, не только ваши солдаты, а и вы сами боитесь женщин! Приказываю немедленно прекратить безобразия! Неповинующихся арестовывать, кто бы они ни были. Вы поняли меня? - Ланговой со звоном повесил трубку. - Мерзавцы! - снова сказал он.
Некоторое время он походил по комнате, потом взял из рук управляющего бумагу и прочел ее при общем молчании.
Стачечный комитет извещал о том, что он не считает возможным предъявить требования и вступить в переговоры, пока рабочих четырех шахт насильно и бесчеловечно задерживают под землей.
"Если же управление и командование не внемлют голосу рассудка, - так кончалось письмо, - и подвергнут репрессиям посланцев наших, рядовых тружеников-шахтеров, то мы напоминаем, что нас, тружеников, на руднике более двенадцати тысяч и нам не останется ничего, кроме беспощадной мести".
- Что вы на это скажете? А?
Управляющий покачал головой, и его обрюзгшее, в коричневых складках, лицо со свисающим кадыком приняло обиженное дамское выражение.
Ланговой брезгливым движением отбросил письмо.
- Не вы у меня должны спрашивать, Николай, Никандрович, - сказал он с холодным раздражением, - забастовка у вас, а не у меня!
- Помилуйте, Всеволод Георгиевич, это же дело государственное! Вот, изволите ли видеть-с, я послал телеграммы Михал Михалычу и господину министру в Омск, где я прошу выслать немедленно задолженность по жалованью и транспорт с продовольствием, как единственный, по моему убеждению, способ безболезненно ликвидировать все это... Если же вам угодно знать мое мнение касательно этих четырех шахт, - пониженным голосом сказал управляющий, покосившись на письмо стачечного комитета, - я думаю, их действительно надо выпустить и начать договариваться, в расчете на благоприятный ответ Михал Михалыча.
- Вот как! - Ланговой удивленно посмотрел на него.
- Поймите мое положение, - сказал управляющий, приложив руку повыше живота. - Народ озлоблен, два месяца без жалованья, продовольствия нет, в бараках тиф. Я не против репрессий, но, господа, как только они бросят работу у насосов, шахты будут затоплены! Еще несколько дней стачки - и коксовая печь выйдет из строя на несколько месяцев. А в какое положение мы ставим город, дорогу? Я уж не говорю о том, что у этих людей припрятано оружие, динамит - это господину Маркевичу лучше меня известно. С отчаяния они на все пойдут.
- Ваше мнение, господин поручик? - спросил Ланговой.
Маркевич жалобно сморщился.
- Что ж мое мнение? По-моему, господин управляющий прав. Ведь сил-то у вас нет? - сказал он плачущим голосом, искоса взглянув на Лангового, и в круглых желтоватых глазах его зажглись огоньки хамского торжества и удовольствия. - Посмотрите, какой порядок у капитана Мимура! Никаких переговоров, никаких демонстраций, бабы боятся даже близко подойти. Политика сильной руки! По-моему, надо японцев вызвать, они заставят людей работать! сказал он, с нескрываемой уже издевкой глядя на Лангового.