XII
По деревенской привычке Лена проснулась очень рано, когда весь дом еще спал. Из-за занавесей на окнах слабо пробивался рассвет, в детской было полутемно. Лиза и Адочка спали на своих кроватках. Полоса света чуть освещала игрушки в углу: детскую плиту, громадную куклу и громадную больше, чем бывает в жизни, - кошку на колесиках, с желтыми глазами.
Лена высматривала, не принесли ли платьице, в котором она ехала из деревни, - она оставила его вчера в ванной, - но платьица нигде не было. На стуле возле кровати, аккуратно сложенное, лежало кружевное бельецо и белое платье на спинке - такое же, в каких Лиза и Адочка выбежали вчера. Белые туфельки стояли возле стула.
Лена, покосившись на спящих Лизу и Адочку, присела на кровати и потрогала бельецо руками. Оно было чистое, хорошо проглажено и хорошо пахло; платье тоже понравилось Лене. Но все же она не могла забыть, что старое ее платьице сшито мамиными руками, и она, вздохнув, откинулась на подушки. Так лежала она долго, то вспоминая или раздумывая о чем-то, шепча что-то про себя, то вновь принимаясь рассматривать комнату, игрушки в углу... Нет, кошка ей не нравилась, но кукла была хороша - и, конечно, интересно иметь такую плиту.
Потом она слышала чьи-то шаги в соседних комнатах, звуки осторожно открываемых и прикрываемых дверей. Снова покосившись на спящих Адочку и Лизу, она надела новое бельецо и белое платье, обула туфельки; по-зверушечьи снуя руками, повязала ленточку в свою крупную русую голову и юркнула из детской.
Пройдя ряд полутемных комнат, заставленных разнообразной мебелью и увешанных картинами, она приоткрыла дверь в столовую и зажмурила глаза: столовая залита была утренним солнцем, весело игравшим на синих вазах и тарелках с драконами.
Из передней, дверь в которую была открыта, доносился приглушенный говор: там виднелись люди. Лена узнала стоящую спиной к двери горничную Ульяшу - ту самую девушку, на которую накричала вчера Софья Михайловна. Ульяша говорила с какой-то толстой женщиной; возле них темнела фигура подростка. Женщина, как видно, просила о чем-то Ульяшу, а Ульяша ей отказывала.
- Ну, уж посидите здесь, в передней, коли так, - наконец сказала Ульяша, - барин скоро выйдут. Только сидите тихонько.
Она, прикрыв за собой дверь, вернулась в столовую и, увидев Лену, весело улыбнулась ей.
- Как вы рано встали, барышня! - сказала она шепотом. - Соскучитесь, так рано встамши. У нас так рано только один барин встают...
- Кто это там? - указав пальцем на дверь в переднюю, шепотом спросила Лена.
- Сурковы это, мать с сыном, - пояснила Ульяша. - Мамаша пришла за сынка просить, чтобы обратно в школу приняли... А сынок здоровый! - Ульяша хихикнула. - Как он вчера нашего молодого барина расписал! Такого парня бы на выгрузку, а не в школу, - смеясь, говорила она.
- А за что он его? - допытывалась Лена, серьезно глядя на нее.
- А кто ж его знает. Обыкновенно... Разве знает кто, за что мальчики дерутся?
Пока просыпался, одевался, мылся, чистился, убирался ведь дом, Лена то и дело возвращалась в столовую и, чуть приоткрыв дверь в переднюю, поглядывала в щелку - сидят ли еще мать и сын Сурковы.
Они сидели рядом: мать, толстая, в новом цветастом платье и белых нитяных чулках, - с робким и чего-то стыдящимся выражением лица, покорно сложив руки на животе; сын, подросток лет тринадцати - четырнадцати, широкоплечий и угловатый, - упершись локтями в колени и уткнув в большие красные ладони угрюмое и злое лицо. Он был в поношенном, из "чертовой кожи", форменном костюме ученика коммерческого училища; громадные, подпиравшие шею меркурии на воротнике вонзились в большие пальцы его рук.
Потом пришли Лиза и Адочка в темно-зеленых, с белыми воротничками гимназических платьицах и тоже стали подглядывать. Лена не заметила, как это подглядывание превратилось в игру. Всем троим вдруг стало очень весело. Они громко перешептывались и смеялись, зажимая рот ладошками. Один раз Адочка так прильнула к щелке, что дверь отворилась, и Адочка чуть не упала, - все трое так и прыснули!..
Сурков продолжал сидеть, уткнув лицо в ладони, а мать его испуганно обернулась к дверям, шевельнула руками и виновато и жалко улыбнулась.
Лена, перестав смеяться, - она стояла теперь одна в открытых дверях, несколько секунд, широко открыв глаза, смотрела в лицо матери Суркова. В это время открылась другая дверь в переднюю, и оттуда показалась Ульяша.
- Пожалуйте, - весело сказала она.
Мать Суркова засуетилась, с неуклюжей торопливостью стала оправлять платье и волосы. Сын, не взглянув на Лену, прихрамывая, первым прошел в кабинет Гиммера.
Некоторое время Лена стояла еще в дверях. И вдруг краска стыда бросилась ей в лицо, уши, шею. Высоко подняв голову, с одеревеневшими губами, Лена прошла мимо Лизы и Адочки, удивленно проводивших ее глазами.
За завтраком Лена узнала, что старый Гиммер, бывший членом попечительного совета коммерческого училища, удовлетворил просьбу Сурковых и дал им письмо к директору, где он писал, что Петр Сурков достаточно наказан за свой проступок и может быть восстановлен в правах учащегося.
XIII
После завтрака Лиза и Адочка ушли в гимназию. К десяти часам уехал в контору старый Гиммер.
Лена все ожидала, что, раз ее привезли сюда, кто-нибудь займется ею или укажет, что она должна делать, но никто ей ничего не указывал, и она, скучая, болталась в столовой.
Часам к одиннадцати вышел к завтраку Таточка в длинном мохнатом халате и в туфлях. Таточка сильно разросся и потолстел, он начинал лысеть. Заметив Лену, он несколько мгновений задержал на ней свой невнимательный взгляд.
- Это что за экземпляр? - сказал он, неизвестно к кому обращаясь, и тут же забыл о ее присутствии.
Лена с удивлением посмотрела на него и, не поняв, что он сказал и к чему это, не обиделась на него.
Но Таточка окончательно удивил ее, когда, разложив перед собой газеты и журналы и искоса заглядывая в них, он разрезал вдоль французскую булку, намазал маслом, переложил икрой и съел всю булку и выпил два стакана кофе, а потом разрезал так же вторую булку, переложил сыром и выпил еще два стакана кофе.
Таточка два года назад окончил гимназию. Еще в гимназии он начал заниматься живописью и по окончании хотел поступить в художественную академию. Однако в академию его не приняли, сказав, что у него нет никаких способностей к живописи. Таточка не обиделся на академию, ибо что можно было и ожидать от этих законсервированных представителей старого художественного направления?
Вернувшись к отцу, он занялся тем, что стал изучать новейшую философию, выбирая такую, что помрачнее, и писать масляными красками какие-то длинные лица и деревья.
Однажды он издал даже книгу стихов, которую он в предисловии сам охарактеризовал как "полубред, полудействительность, полубодрствование, полусон, жар избытого томления и хмель зарождающейся жизни, кипение и нежность, силу и слабость - непостижимую, но действительную, странную, но несомненную, крутящую мысли и сжимающую сердце мистику зачатия...".
"Какая необыкновенная тишина, - писал он о собственных стихах, - какая чуткая сонь, важно-цветистая, торжественно полыхающая пламенем голубизны!.."
Книжка Таточки была издана на средства отца, в роскошном переплете, в двенадцати пронумерованных и поименованных экземплярах, - она была роздана только понимающим. Вокруг Таточки образовался кружок, с величайшим презрением относившийся ко всякого рода человеческой деятельности, кроме той, какой он сам занимался.
Таточка вставал не ранее двенадцати часов дня, обильно завтракал. После того два-три часа он занимался живописью или чтением, или писал стихи. К началу занятий уже стояли возле на столике два раскупоренных ящичка с японскими апельсинами и мандаринами. Во время работы Таточка рассеянно запускал свою белую полную руку в ящики, - к концу занятий обычно оба ящика бывали опорожнены.
Если приходил кто-либо из кружка, Таточка обедал отдельно от остальных членов семьи. После обеда он спал. Потом он гулял немного, а вечером с кем-либо из кружка шел в театр, или на концерт, или на диспут, или на литературный суд, которые устраивались особенно часто в женской гимназии. Возвращался он поздно.