- Да это ж Казанок! - сказал Мартемьянов. - Как он до вас попал?
- Пакет от Суркова привозил... О, он тут отличался, как Ольгу брали. До чего парень бедовый - в огонь и в воду, и пуля его не берет!.. Эй, что за базар? - зычно крикнул Гладких, выпрямляясь и расправляя усы.
"Ишь как кривляется", - подумал Сережа, наблюдая с неприязнью и завистью за ловкими коленцами Казанка, резкими движениями его тонких, девичьих рук.
Колонна подвалила к омшанику. Несли большеголового неуклюжего человека с толстыми ногами, свисавшими, как окорока, с плеч несших его людей. Он был в ватных шароварах, распахнутом на груди овчинном полушубке, шапке с раскинутыми ушами, - она сползла ему на затылок, виден был сальный низкий лоб человека, темный волос его головы.
Он держал обеими руками громадный радужный ломоть сотового меда и жадно кусал его, он жевал и глотал его вместе с воском, все его мясистое лицо, сплошь поросшее темным редким, недлинным волосом, было в меду. Сладчайший мед был на ресницах его маленьких, бессмысленно-хитрых глазок, мед, как смола, катился по его грязным огрубелым пальцам, мед - пахучие, дымящиеся хлопья меда! - капал на шерсть его полушубка, на головы несших его людей. И весь он - со своей неуклюжей округлой ухваткой, бессмысленно-хитрым, счастливым выражением своего заросшего темным волосом лица - походил на опьяневшего от меда, пресыщенного медвежонка, на счастливого и глупого медвежьего пестуна.
Его со всех сторон облепили люди в ичигах, армяках, мятых футрованках, солдатских фуфайках, гимнастерках, опоясанных патронташами, - они хватали его за полы полушубка, толкали в зад, бросали вверх шапки, некоторые забегали вперед и с лицемерным раболепием кланялись ему, сопровождая поклоны неприличными жестами.
- Федор Евсеич!.. Бусыря!.. Что будет угодно вашей милости?.. Вы-ста да мы-ста, Федор Евсеич!.. - кричали они и скалили зубы, и дружный рев сопутствовал каждому их движению.
Они откровенно издевались над ним, но он, как видно, не понимал этого, важно и глупо улыбался, иногда у него появлялись потуги даже на некоторую лихость: он делал рукой привольно-неуклюжий жест и, истекая медом, хрипло мычал:
- О-о, знай наших!.. О-о, здорово!..
Дочь старовера, выбежавшая все-таки из омшаника, прыскала в угол платочка; Мартемьянов, дрожа всем телом, мелко смеялся и кашлял, отирая слезы; Кудрявый, в нахлобученной на уши барсучьей папахе, грустно улыбался; Гладких спокойно выжидал, - его орлиные глаза мужественно и весело блестели; Сережа не смеялся только потому, что озабочен был присутствием Казанка.
- Ну, будет, - спокойно сказал Гладких. - Будет, будет! - повторил он насмешливо и грозно.
Он шагнул к Бусыре, с силой выбил у него мед из рук ударом тыльной стороны ладони и, схватив его за отвороты полушубка, стащил на землю. Люди, несшие Бусырю, попадали вслед за ним.
- Куча мала! - взвизгнул знакомый уже, истошный, пискливый голос; груда здоровых, жарких, пахнущих потом тел закопошилась на земле.
- Таких правов теперь нету - драться... - обиженно сказал Бусыря, потирая зашибленную руку.
- Я тебе покажу права!.. - Гладких свирепо замахнулся на него.
- Брось, зачем ты это? - недовольно вмешался Кудрявый, взяв его за плечо.
Гладких опустил руку.
- Я же нарочно, вот чахотка!
"Все-таки он слушается его", - мельком подумал Сережа.
В это время Казанок, с криком тянувший Бусырю за полу, узнал Сережу и, сделав ему знак рукой, пошел прямо к нему своей мелкой небрежной походочкой вразвалку.
- Здравсьтвуй, баринок! - сказал он, неуловимо, по-детски смягчая слова. - Ты как сюда попаль?
- Будет, будет! По местам, живо! - кричал Гладких.
- Лазаешь тут... халява! - шипел старовер, видно, на дочь; дверь омшаника сердито захлопнулась.
- Выборы по деревням проводили на съезд, - сухо ответил Сережа. - А ты?
- Что ж я?.. Я человек маленький, - Казанок дерзко сощурился, - куда пошлют, туда и еду, плякать обо мне некому... За мной только бабы скуцяють, - добавил он, насмешливо скривив тонкие губы. - "Семка, вези пакет" везу... Гладких к себе в отряд зовет - пойду... А что мне - цыплят высизивать? Папы-мамы у меня нету, а тут народ боевой - оторви да брось...
Он говорил, ни на секунду не задумываясь над своими словами и не только не заботясь о том, как они будут приняты, но, видно, не сомневаясь в том, что все, что он скажет, будет именно то, что нужно. В то же время он с удовольствием и неприязнью разглядывал грубые Сережины сапоги, его узенький, с короткими рукавами френчик, его смуглое и тонкое лицо с большими черными глазами в жестких ресницах. Он обратил внимание даже на то, что Сережа без фуражки и, поискав глазами (фуражка лежала на скамье), с особенным удовольствием задержался на этой фуражке с острыми полями и следами гимназического герба.
- Ты что ж - ученье совсем бросиль? - спросил он, якобы между прочим: он знал, что Сереже будет неприятно теперь напоминание об его ученье.
- Ну, пустяки какие, - ответил Сережа, махнув рукой.
- Выходит, в мужики приписалься?
- Понимай как хочешь... А как твой отец поживает? - вдруг спросил Сережа, быстро взглянув на Казанка. - Вы ведь теперь только мясом торгуете, - лошадьми, говорят, запретили?
"Скушай-ка вот это!" - подумал он с тихим злорадством.
Но Казанок сделал вид, что не расслышал его.
- Ребята, куда вы?.. Меня обоздите!.. Прощай, баринок, - небрежно сказал он Сереже.
И, склонив набок свою белую, тонко выточенную мальчишескую головку в американской шапочке, не торопясь пошел вслед за партизанами.
"Не понравилось небось", - подумал Сережа, косясь на дочь старовера. Она, до половины высунувшись из омшаника, смотрела вслед Казанку с веселым и кокетливым любопытством.
- Филипп Андреич, нам на телеграф пора, - сердито сказал Сережа.
- Да-да, сейчас пойдем... - Мартемьянов взялся за шапку. - Оно и главное, что интервенты, - говорил он Кудрявому, забрасывая на спину вещевой мешок. - И не так американцы, как японцы... Главное дело, тут рядом пригонят крейсера, высадят десант...
- Да ты манатки здесь оставь, - вмешался Гладких. - Завтра вместе ведь выступаем?..
"Завтра я буду с ним в одном отряде, - думал Сережа, угрюмо шагая за Мартемьяновым вниз по туманной, темнеющей улице. - И как его не раскусят до сих пор?"
Семка Казанок был приемным сыном известного на весь уезд скобеевского барышника и мясоторговца, жившего через два дома от больницы, где работал Сережин отец. Барышничество, впрочем, было запрещено теперь особым постановлением ревкома.
Неприязнь Сережи к Казанку восходила к тем временам, когда Сережа, возвращаясь из города домой на летние каникулы, совлекал с себя ненавистную гимназическую форму, на все лето забрасывал под кровать ботинки со шнурками и, - как жеребенок, выпущенный после долгой зимы из темной конюшни, жадно и весело кидается на свежую весеннюю травку, - набрасывался на первобытные, плотские деревенские радости... Какие набеги совершал он тогда с мальчишками на гудливые шершневые гнезда, какие глазастые караси водились под ветлами на Парашкином пруду, как загорала у Сережи его поросшая золотистым пухом шея с выпуклым, еще детским позвонком на загривке, как отрастали и бурели за лето его черно-карие, курчавившиеся за ушами волосы!..
В то время он начинал уже отвыкать от своих сверстников, - его тянуло к взрослым парням: они привлекали его своей грубой, независимой, веселой жизнью, работой до ночи, плясками до утра, полуночными вылазками к девкам. Он чувствовал, что они тоже всегда рады его видеть, любят его за простоту, веселье, за то, что он умеет "складно и чудно" рассказывать. Дорого бы дал он в то время за дружбу с Казанком!.. Этот стройный, белоголовый парень особенно и безотчетно нравился ему своими дерзкими пустыми глазами, своей манерой говорить, по-детски смягчая слова, а главное - тем, что он единственный на селе пользовался неписаным, но всеми признанным правом презирать людей, презирать все то, что люди считают дорогим и важным.