Был только один способ разрешить эти сомнения, и я отправился в гостиную, за спрятанным там желтым блокнотом. Запершись с ним в туалете, где мне никто не мог помешать, я стал вглядываться в отпечатавшиеся на чистом листе очертания букв. Лампочка в туалете была слабая — как ни напрягал глаза, прочесть ничего не удавалось. Я порылся на полке, под зеркалом, где стояли мамины косметические принадлежности, попробовал заштриховать страницу карандашом для ресниц, но в результате только безнадежно замазал первые пять слов. Попробовал помадой — тоже ничего не получилось. И тут на помощь пришла розовая пудра — припорошив ею страницу, я сумел почти без труда прочесть написанное.
Это было письмо, обращенное к кому-то, чье имя пропало под карандашом для ресниц. Чтобы на следующее утро все это не показалось каким-нибудь видением или бредом, я сбегал к себе в комнату за бумагой и карандашом. Вот отрывок, который удалось разобрать и записать. Он хранится у меня по сей день:
«…ты можешь отрицать сколько угодно, но я чувствую, что промежутки (…) становятся длиннее, а часы эти — случайные, краденые. Есть в тебе некое нетерпение — оно передается мне почти сразу: (…)ение возникающее из-за твоего нетерпения. Именно поэтому на меня нападает временами излишняя разговорчивость, смешливость, (…) вещей. Лишь бы не молчать, лишь бы избежать безвкусицы. И тогда, после мучительного марафона телефонных звонков по поводу очередной встречи, обескураженная самой встречей и обуреваемая чувством вины из-за Рони, который сидит дома и ждет, (…) я разражаюсь рыданиями. Тут-то ты и проявляешься в полной мере: ты держишь мою голову в своих теплых ладонях, смотришь в (…) глаза и прикасаешься ко мне так (…) умеешь только ты: нежно, понятливо, а главное — умно. Но это помогает только чуть-чуть, (…) мы оба вполне взрослые люди и понимаем, что происходит на самом деле: несмотря на все отрицания, попытки что-то скрыть, обещания и клятвы — ты наверняка уходишь. Это уже не первый раз, но именно теперь почему-то больнее всего, (…) есть в тебе нечто неуловимое — какой-то талант любви, благодаря которому ты становишься по-настоящему умным любовником, настолько чудесным и умным, что никого подобного тебе (…) нигде и никогда. (…) из твоей машины на темную улицу, я хотела побыстрее добежать домой. Я понимала, что должна быть сильной, должна быть внутренне готовой к дальнейшему развитию событий. „Прощай, мой умный любовник, — думала я в ритме шагов, — последний из умных любовников, уходящий безвозвратно…“»
Продолжения не было. То ли письмо осталось недописанным, то ли дописывалось уже в другом блокноте.
Сначала я страшно рассердился: из-за отца, который носится по всей Америке, чтобы заработать нам на жизнь, из-за дома, который вдруг стал казаться мне чужим и неуютным, да и из-за самого себя — ведь мне постоянно одиноко, она почти не бывает дома. Но гнев тут же схлынул, оставив после себя ощущение неожиданного открытия: я вдруг осознал, что мамина сущность не ограничивается лишь всем тем домашним, уютным, защищенным и теплым, которое я привык в ней видеть; я увидел в ней женщину, в чем-то сокровенном похожую на тех девчонок, что попадались мне ежедневно в библиотеке, где они сидели, низко склонившись над столом, а я, словно нечаянно, заглядывал им в декольте, на улицах, где они щеголяли в ультракоротких тугих мини-юбках, в автобусах, где садились рядом со мной, тщательно заботясь, как бы не коснуться меня бедром. Что-то вдруг сблизило мою маму с Деби, и с Линдой, которая была у меня до Деби, и с толстой соседской Лизой, и еще с кой-какими более или менее легкодоступными девчонками, с которыми приходилось иметь дело от случая к случаю.
Это открытие вызвало во мне леденящий страх, и одновременно — какое-то гадливое любопытство. Голова моя раскалывалась. Я быстро сунул блокнот на прежнее место, за ящики письменного стола, а переписанную страницу спрятал за шкафом под обоями — там, где они немного отстали от стены. Но, и забравшись в постель, я еще долго ворочался и никак не мог заснуть…
Утром вчерашние события и ощущения показались мне какими-то расплывчатыми, далекими. Отец все так же спал с журналом в руках, беспробудным сном человека, уставшего от постоянных разъездов. Мать снова возилась в подвале. Захватив из шкафа пряник и яблоко, я потихонечку смылся.