— Опоздал, служба кончилась, — сказал он с напускной укоризной, а глаза его в свете трепещущих свечей тревожно зашмыгали. — Почему кинжалом опоясан, или не ведаешь, что вступать в обитель аллаха запрещено при оружии? — спросил Сахаткери строго, а глаза продолжали трусливо бегать.
— А я собираюсь отправиться в рай вооруженным. На всякий случай! — И с этими непочтительными словами придвинулся к нему.
Губы у него затряслись:
— Что тебе нужно?
— Вот что мне нужно! — И, вырвав из ножен кинжал, я приставил его к груди имама.
— Ты с ума спятил, разбойник! Эй, кто-нибудь! Помогите! — завопил он с помертвевшим лицом.
— Не ори, здесь никого нет, а всевышний далеко — не услышит, — слегка надавил я на кинжал.
Сахаткери, отступая, издал какой-то нечленораздельный вопль.
— Прекрати мычать! Не веришь ты ни в аллаха, ни в шайтана, собака! Соплеменников предаешь, отступник!
Имам, в грудь которого упиралось острие кинжала, пятился, причитая:
— Опомнись! Что тебе надо? Ой, люди, спасите!
— За что им спасать тебя? За то, что совратил, призывая к переселению? Где этот мусульманский гюлистан, в котором нет ни вражды, ни нужды, ни жары, ни холода, ни беды, ни голода, где, я спрашиваю? Когда мы подыхали на набережной Самсуна, где ты скрывался, где спасал свою шкуру? — Острие моего кинжала еще плотнее уперлось в его грудь.
— За что убиваешь друга отца своего? — стуча зубами и заикаясь, спросил мулла.
Он сделал шаг назад, я — шаг вперед. Вскоре его спина уперлась в стену, а мой кинжал, прорезав одежду, коснулся острием тела под левым соском. Ноги Сахаткери стали подкашиваться.
— Признавайся! — приказал я. — Час твой пришел, старый лжец. Признавайся, где, у кого твой черный список? — Я еще немножко нажал на упертое ему в грудь лезвие.
Белея от страха и боли, он забормотал:
— Список у Селим-паши! Мне повелели, не сам я, не сам! Чтобы властвовать, надо разделять подвластных! Это закон султанского государства! Знай: меня убьешь — другого поставят.
Я оценил его искренность и вложил кинжал в ножны. У Сахаткери подкосились ноги, и он сел. Я принес ему Коран:
— Слушай, имам, что я тебе скажу. Нынче соберется сход перед святой Бытхой, и я надеюсь, что ты придешь на этот сход.
— Что мне остается делать, — отозвался он, дрожа мелкой дрожью.
— Придешь и покаешься: мол, так и так, единокровные братья, было меж нами недоразумение, но я убых и вы убыхи, и нет у меня к вам никаких требований. Молитесь когда хотите ястребинообраз-ной Бытхе, да поможет она вам!
— Как пожелаешь, Зауркан, — согласился он.
— Жаль, что твой черный список попал в руки Селим-паше и его не вернешь.
— Жаль, — отозвался имам. — Не вернешь!
— Поклянись на Коране, что исполнишь все, что обещал мне.
— Умоляю тебя, Зауркан, избавь от клятвы на Коране, — поднялся старик. По его щекам текли слезы.
— Прощай, Сахаткери! Поглядим, как ты сдержишь слово! Хочу верить, что в тебе еще течет убыхская кровь. И помни: меня в мечети не было и того, что здесь произошло, не было. — Я положил руку на рукоять кинжала и оставил муллу одного.
Вскоре Сахаткери сложил с себя обязанности имама, сославшись на нездоровье, и переехал в город Измид. Никогда я больше не встречал его и ничего не слышал о нем.
Прибывший из города Измида офицер третий день разъезжал по окрестным селениям и на площадях зычным голосом читал перед людьми ираде* [10]султана. Офицер уже наизусть запомнил слова указа и только для пущей важности разворачивал каждый раз бумагу и подобно глашатаю выкрикивал:
— «Наместник аллаха на земле, великий султан имеет целью защитить священные права мусульман во всем мире! Из-за вероломства гяуров он вынужден призвать правоверных к джихаду!*[11]Все подданные султана, способные носить оружие, перед лицом аллаха обязаны выполнить свой священный долг, подняться на защиту ислама и сокрушить его врагов!..» — В глотке офицера першило, слова звучали сипло.
Указ повелевал всем лицам, поименованным в списке, явиться в соответствующей одежде с запасом провизии на площадь завтра утром. Семьям новобранцев указ обещал предоставление помощи, а также освобождение от уплаты государственных налогов. Население уведомлялось, что отказ от воинской службы будет караться смертной казнью через повешение.
Хвала аллаху, господу миров!
…Настало утро следующего дня. Материнскими слезами, а не росой омылась земля. Многие прощались в тот день навсегда со своими близкими, но ни моего имени, ни имени моего брата в указе не записано.
Человек — не скотина: совестливо было перед ушедшими в армию, особенно перед Дурсуном, но в то же время меня охватила такая бешеная радость, какой я давно не испытывал. Я мысленно обращался к Дурсуну: «Прости, друг! Не осуждай за внезапное мое счастье. Случись наоборот, я бы не стал упрекать тебя». И перед взором моим возникал остров Родос, окруженный поседелым рокотом моря. Милый, верный Дурсун, он собирался сопровождать меня на этот остров. Как жаль, что нас разлучили. Я отправился к владельцу парусной лодки, с которым ранее меня познакомил сын Давида. Рыбак как свои пять пальцев знал дорогу к заветному острову, и мы ударили по рукам.
Как раз в этом году у нас на славу уродился табак. Если мы его уберем без потерь, рассчитывал я, то после уплаты налогов останутся кое-какие деньги, и я смогу внести лодочнику оговоренную сумму. И я начал готовиться к долгожданному отплытию. Подумать только, четыре года прошло, как разбросала судьба нас с любимой в разные стороны. И все это время я был одержим одним скрытым от всех желанием, одной неотвязной мечтой о встрече с Фелдыш. И света не было мне без нее.
Судьба горянок
Три месяца минуло с того дня, как уехала Джуна. Уехала — как в воду канула. Только Шардын, сын Алоу, порою передавал от нее приветы, которые якобы содержались в дружеских посланиях Селим-паши на его имя. И вдруг почтальон вручает нам письмо. Сроду нам никто не писал, и потому мы смекнули сразу — это от Джуны. Сама она грамоты не знала, и, видимо, предположили мы, весточку написал кто-то по ее просьбе. Никто из нас читать не умел, да к тому же письмо было написано по-турецки. Обратились за помощью к старому грамотею Мзаучу Абухбе. Джуна сообщала, что она жива-здорова, довольна своей судьбой и только очень скучает по каждому из нас, особенно по дорогой Куне. «Вот было бы славно, — не скрывала своего желания сестра, — если бы Куна согласилась приехать в Измид. Погостила бы недельку-другую, сама развлеклась бы и меня порадовала». Письмо было коротким, как летняя ночь, но принесло оно сердцам нашим большое успокоение.
Вскоре к воротам нашим подкатила богатая коляска с двумя женщинами в черном глухом одеянии. Лица их были под чадрами. Приехавшие, войдя в дом, поклонились:
— Мир дому сему! — Потом представились: — Мы служанки вашей дочери Джуны! Ханум, благодетельница и госпожа наша, шлет вам свою любовь и добрые пожелания. Слава аллаху, она благоденствует, и красота ее, излучая свет, озаряет, на счастье ближних, весь дворец. Одна у нее печаль: разлука с вами! Если вы не хотите, чтобы мы стали жертвой гнева ее, заклинаем вас, отпустите Куну навестить сестру. Прекрасная властительница наша заслуживает такой радости.
Тут кучер внес вместительный короб:
— А это подарки вам от нашей повелительницы.
Нежданный приезд служанок Джуны и свидетельство их о том, что она благоденствует, обрадовали нас чрезвычайно. Что касается Куны, то любимица наша сама стала просить родителей, чтобы разрешили они ей навестить сестру.