Было мне, дорогой Шарах, лет меньше, чем тебе сейчас, и мысль, что карает меня небо за прегрешения предков, являлась ко мне все чаще. Правда, я не ведал, чем они так разгневали небо, но то, что я расплачиваюсь за их вину, казалось несомненным.
И вдруг смертный приговор, вынесенный мне, не приводится в исполнение — и я живым покидаю тюрьму. Может, наконец-то смилостивилась ко мне судьба? Как бы не так!
Помнишь, я рассказывал тебе, что мы усыновили внука тетушки Хамиды, которая покончила с собой, бросившись в реку. Так вот, Шардын, сын Алоу, пожелал, чтобы этот смышленый мальчик сопровождал его наследника в Стамбул. Дети были погодками. В пору моего возвращения из Африки Тагир кончал учение и продолжал жить в доме султанского шурина. Многие тайны сделались известны ему. Вот от него-то я и узнал, что, когда начальник полиции доложил великому визирю о смерти Вали Селим-паши, старый хитрец впервые сказал то, что было у него на уме:
— А этот убыхский парень, сам того не предполагая, оказал нам услугу.
И не замедлил сообщить султану о происшедшем, зная, что горькая весть усладит его сердце. И он не ошибся. Ларчик открывался просто. Селим-паша близко стоял к заговору «Новых османов», желавших смены правителя. Султану недоставало улик, чтобы обвинить его в измене и отправить на плаху, но он уже не доверял измидскому губернатору и лелеял мечту избавиться от него. А тут я всадил кавказский кинжал в грудь опального паши. Может, поэтому тянул Абдул-Азиз с утверждением смертного приговора, вынесенного мне. Он словно предупреждал всех единомышленников мною убитого: «Кто пойдет против меня, тот окажется вне закона, а убийц моих противников я не караю строго».
Тагир считал, что Шардын, сын Алоу, содействовал сделке между надзирателем тюрьмы и капитаном невольничьей шхуны. Он не преминул заработать и на мне, уведомив как бы ненароком его величество — правителя Порты:
— А тот убыхский малый, убивший несчастного пашу, сын моего молочного брата. Бедняга мстил за поруганную честь сестер…
Шардын, сын Алоу, не сказал султану, что сам направлял мою руку, но слова его не исключали и такой возможности. Звон колокольчиков нашего каравана достигал многих уголков разноплеменной Африки. Как-то после многодневного перехода под воспаленным, как пасть бешеного волка, небом повстречали мы людей из племени имохар*.[15] Высокие, широкоплечие, тонкие в талии мужчины носили на ремнях кинжалы. Женщины племени, оливковоликие, с красивым разрезом глаз, ревниво почитались, хоть содержались в потомственной строгости.
Когда я услышал звуки амзаде, напоминающего апхиарцу, мне невольно вспомнился Кавказ с его воинственными мужами и прекрасными женщинами. Племя племени рознь, но в каждом одинаково плачут и одинаково смеются. Мое крестьянское сердце таяло, если я видел, как доят коров мавры или берберы. Струйки молока текли в чаши, сделанные из огромных тыкв, а мне вспоминались наши убыхские деревянные подойники. И схоже пахло парным молоком, хлевом, одинаково мычали коровы и пели петухи, одинаково тянулись к веткам козы, чтобы полакомиться листвой. А звуки свадебных тамтамов напоминали мне звуки горских барабанов. Одни племена возносили молитвы аллаху, другие — Христу, третьи, будучи язычниками, поклонялись солнцу.
Однажды вдоль караванного пути увидел я множество человеческих костей. Иные из них покоились в просторных кольцах кандальных цепей. То белели останки чернокожих невольников. А разве я не был рабом? Белый раб, которого тот же Исмаил Саббах мог убить, как собаку, и не нашлось бы у меня защитника, а после смерти — плакальщицы.
Мерный шаг навьюченных верблюдов, заунывный звон колокольчиков, и конца этому, казалось, нет. Случалось, караванные пути перекрещивались, сливались и вновь расходились. События то безмятежно тянулись, как барханы, то взвивались, как желтые вихри смерчей.
Помню, остановились мы на ночлег, разгрузили верблюдов, скудно поужинали и поделили часы ночного дозора, чтобы, не дай бог, любители легкой поживы не напали на караван. В это время появляется караван черных невольников, связанных джутовыми веревками, и располагается чуть поодаль. Начальник конвоя оказался старым знакомым Исмаила Саббаха. А ночь стояла безлунная, иссиня-темное небо с кровавым подбоем добра не сулило. Начальник конвоя стал просить нашего караван-баши о любезности: не согласится ли тот дать людей из числа караванщиков, не за так, конечно, а за деньги, чтобы усилить охрану чернокожих, освободить которых всегда стараются их сородичи. Услышав о деньгах, Исмаил Саббах артачиться не стал, напротив, с большой охотой отрядил шесть человек, в том числе и меня, в распоряжение начальника конвоя. Мы разделились натри смены. Я с моим напарником был во второй смене, а черед третьей выпал на долю двух прихлебателей Исмаила Саббаха, вечно наушничавших на остальных караванщиков. В полночь заступив с напарником в караул, я мечтал лишь об одном — откараулить и хоть чуточку соснуть. Вскоре подул ветер, и в просветах между туч вынырнула полная луна. В ее бронзовом свете невольники, лежавшие на песке, были подобны обломкам черномраморных колонн какого-то неведомого древнего храма. И вдруг мои глаза встретились с глазами одного из них. В первое мгновенье они обожгли меня ненавистью, а потом спросили в упор:
«У тебя есть отец с матерью?»
«Есть», — не в силах отвернуться, ответил мой взгляд.
«А брат?»
«И брат есть!»
«Где они?» — вопрошали мерцавшие тоской его глаза.
«Не ведаю! Судьба разбросала», — печально признался мой взор.
«Может, и твоих близких гонят в рабство, как нас. А мой брат — при них часовой», — настойчиво внушали его глаза, как жрецы черной магии.
Вот наваждение! Я было потупил очи, но опять какая-то неведомая сила притянула их к его пронзительным, говорящим глазам.
«Поверь, — кричали они, — если мой брат послан сторожить твоих родных, он поможет им бежать, потому что ценит свободу и чтит закон родины».
Я сопротивлялся его взгляду, но был он неотвратим, как судьба, и притягателен, как свобода.
«Не проси, я такой же, как и ты, невольник и не могу тебе помочь!» — И я стыдливо отвернулся.
Но стоило мне отвернуться, как послышались голоса отца, матери, брата и сестер. Одно твердили они: «Помоги этому парню! Помоги!» А может, Шарах, то совесть моя заговорила их голосами? Край неба светлел. Скоро на пост должна была заступить третья смена караула. И я решился: перед парнем, что был связан одной веревкой с другими пленниками, неслышно упал турецкий нож… Мы с напарником сменились и, вернувшись к своим верблюдам, улеглись на кошме. Товарищ заснул как убитый, а я все ждал: что же будет? На рассвете послышались выстрелы и воинственные крики негров. Все невольники канули в сизом тумане. На песке в лужах крови лежало три охранника: двое наших, третий — наемник работорговца.
Кому не приходилось, сынок, встречать в дороге человека или обозревать местность, обличие которых явственно напоминало черты доброго знакомого или близкого сердцу уголка земли…
Созвездие Большого Креста висело над головой, когда мы, оставив позади проклятую богом Сахару, устремили караванный путь на юг. Вскоре за нашей спиной проснулось солнце. И вдруг в едва забрезживших его лучах я увидел горы. У меня захватило дух. С тех пор как я покинул страну убыхов, мне ни разу не приходилось видеть таких настоящих гор. Я так обрадовался, словно встретил дорогого родственника. Склоны гор были зелены, а гребень — бел. Явь ли это? Почудилось, что стою я на северном берегу Черного моря, блаженно любуюсь Кавказскими горами. И представилось, будто в сладостном сне: держа наперевес ружье, пью, коленопреклоненный, из родника, потом по узкой, как лезвие, охотничьей тропе через заросли ежевики, терновника и клематисов пробираюсь к небу. Окрест поют птицы. Зоркому глазу видны следы вепря и диких коз. Присев на замшелый валун, я прислушиваюсь, всматриваюсь в просвет раздвинутой ветром листвы, и — о удача! — у самой кромки вечного снега стоит на выступе скалы тур…