— Крепость духа важней, чем крепость ребер, — напомнил Даут.
— К чему предводитель, когда некого вести? Дерево не может жить, если корни его подрублены! Кому нужен жрец при святыне, которая давно в забвении? — печально, опустив голову, произнес Соулах.
— Нет, уважаемый Соулах, пока существует хоть один убых, поклоняющийся святой Бытхе, не можешь оставлять свои обязанности, — встал на сторону Сита его ровесник Татластан.
— Вашими устами говорит страх перед завтрашним днем народа, а моими — истина, — сказал Соулах. — Горька она, но куда от нее денешься…
Старец замолчал. Приступ головной боли заставил его долго сидеть не двигаясь. Это был уже совсем дряхлый человек. Морщины, избороздившие его чело, были глубоки, как борозды. На горбинке носа, выступавшего как скала из-под снега, кожа была так тонка, что сквозь нее просвечивал хрящ. Губы дрожали, словно он все время что-то нашептывал. Глазницы ввалились. Из глубины их смотрели на свет выцветшие, холодные, как стеклышки, голубые глаза, подернутые серой дымкой. Голос жреца, некогда зычный, звучал теперь глухо, как из пещеры.
— Сказано: уважь и старшего, и младшего. Будь по-вашему! — когда головная боль утихла, изрек Соулах. — Соберем сход и воочию убедимся, много ли осталось ищущих покровительства Бытхи.
— Число их уменьшилось, но не иссякло, — в глубине души не будучи в этом уверенным, обнадежил старца Даут.
Но жрец не терял трезвости и в словах Даута почувствовал слабодушный вымысел:
— За коровой бредет теленок, за рассказчиком — сказка. Ждать недолго осталось. В первый же четверг созывайте людей. Если откликнутся…
— Э-э-ех! Были бы мы у себя дома, стоило бы только в трубу протрубить, как все явились бы разом, — вздохнул Сит.
Мы поднялись, чтобы разойтись по домам, но Соулах попросил нас повременить. Он подозвал своего болезненного, однорукого внука и что-то тихо приказал ему. Тот кивнул головой, скрылся в доме и через минуту вынес прекрасный старинный кинжал на убыхском поясе и священную медную трубу.
Соулах поднялся, взмахом, насколько хватило сил, вонзил алабашу в землю и огладил бороду.
— Братья, — с неожиданной пылкостью обратился он к нам, — знайте, что это перешло ко мне от дедов и отцов моих. Знайте, что этот кинжал выкован еще тогда, когда край убыхов процветал в славе и доблести. Все владельцы его были настоящими мужчинами, и длань каждого из них была продолжением стального лезвия. А эта труба слыла глашатаем народа, вестницей его радостей и горевестницей. Даже горы вторили ей. Я стою у края могилы. Мой внук, как вы знаете, человек больной и малоопытный. — Соу-лах повернулся ко мне: — Сын мой, Зауркан Золак, ты моложе всех присутствующих, а страданий перенес больше, чем любой из нас. Слабых духом страдания разрушают, а сильных духом — закаляют. И потому только ты достоин унаследовать вещи, на которых лежит печать судьбы.
— Уволь, — оторопел я, — могу ли быть преемником их? Ведь на мне кровь невинного Саида и кривлю душой я порою, ибо хожу в мечеть, не веруя…
— Подчинись! Мне видней, — сказал старец. Присутствующие стали меня поздравлять с оказанной честью. И, положив руку мне на левое плечо, Соулах повелел:
— В четверг утром ты явишься к священному капищу. Встанешь на вершине холма, приложишь к губам медноголосую трубу и воззовешь. Да напомнит людям ее зов, кто они! Павшие духом да воспрянут, забывший себя да обретет себя! И если мы не лишились милости бога, сход состоится!
Старики приободрились, словно скинули с плеч по десятку лет. А я стоял перед ними и не знал, радоваться ли мне или плакать.
Конец нашего жреца
Наступил четверг, день, которого мы, пожилые, ждали с замиранием сердца. Небо темнело от осенних низких туч, неприютно мчавшихся куда-то вдаль. В воздухе запахло дождем, но еще клубилась пыль на дороге. Отары, принадлежавшие джамхасарцам, спустились с гор и норовили подобраться к нашим полям. Убыхские дозоры, вооружившись, постреливали накануне ночью в сторону кочевников, а те, в свою очередь, палили по часовым.
Рано утром, как было мне велено, я поднялся на холм, чье темя венчал худосочный граб, посаженный в год появления убыхов в Кариндж-Овасы. Очевидно, почва не подходила для его жизни, и потому вырос он убогим и жалким. Под неказистым деревцем в глубине каменной ниши покоилась ястребиноликая Бытха. Я стоял напротив нее и все не решался начать трубить. «Разве под силу мне, чья грудь уже слаба, набрать столько воздуха, — думал я, — чтобы, дунув в трубу, подать громогласный зов, который услышали бы сотни людей?» Но выхода не было. И, прильнув губами к мундштуку трубы, я извлек себе на удивление из ее огненного горла протяжный звук. Уверовав в свою силу, я продолжал трубить. Вначале лицо мое было обращено на восток, потом я обратил его в противоположную сторону, не отнимая трубы от губ. Вскоре север был у меня за спиною, а затем за спиною оказался юг. Я трубил и трубил. Переводил дыхание и снова дул в трубу. Кровь стучала в висках. В горах эта труба звучала по-иному. Там, откликаясь, вторили ей горы, а ветер, дующий с моря, не позволял звуку покинуть гнездовье эха. А здесь, казалось, ее призывный голос тягуче ударялся о низкие тучи и угасал в них, как в войлоке. Начался дождь. Я напрягал легкие, дул в трубу, и на лице моем капли пота сливались с каплями дождя. Труба не пела, а издавала гудки, как пароход, взывающий о помощи.
Я изнемог и присел под деревцем, положив трубу по правую руку. Накрапывавший дождь прекратился, и сквозь клочковатые тучи выглянуло солнце. Сход должен был состояться в полдень, и у меня оставалось время, чтобы пойти домой и возвратиться к назначенному часу. Но мне хотелось посидеть в одиночестве, предаваясь раздумьям. И я остался.
Дошел ли зов трубы до убыхов? Каким мыслям предаются они сейчас? А если соберутся в полдень, станут ли слушать Соулаха? Душевное смятение постепенно утихало, уступая место блаженному состоянию покоя. Какая-то дрема охватила меня. Сквозь полусомкнутые веки я увидел горы в дымке утреннего тумана. Заостренные хребты сверкали первозданной белизной. А по склону, сквозь зеленое буйство чащобы, вся в белой пене, каскадом спадая с гранитных уступов, мчалась речка Сочи. Но вот она достигла долины и, обретая прозрачность, потекла медленней. На донных камушках отражалось солнце. В том месте, где русло уже, а берега выше, речка была оседлана узким мостом. Я стоял на нем, глядел в воду и видел безбородое молодое лицо свое. Вдруг раздался еле уловимый треск камышинки. Я оглянулся: три косули, пугливо озираясь, спускались на водопой. Какие у них были прекрасные глаза, отороченные длинными ресницами. Такие глаза я видел не раз у женщин в горных селениях. Со мною моя кремневка, но стрелять жаль, и я отодвинул от себя ружье. Почему оно такое холодное? О господи, да это же труба… И здесь я очнулся. Передо мной лежала в желтых подпалинах земля. Замухрышка граб, как юродивый, что-то пролепетал мокрой листвой, и меня охватил страх. Где я был минуту назад? Неужели заснул? Нет, нет, я даже не смыкал глаз! Но как могло явиться мне видение, подобное сну? Или человек способен видеть сны с открытыми глазами?
Мысли мои отвлек путник, который направлялся к подножию холма. На всякий случай я бросил взор на небо. Нет, солнце еще не поднялось в зенит; следовательно, если этот человек спешит на зов моей трубы, то он опережает событие. Идет с непокрытой головой. На плечах — блуза, на Ногах — сапоги. Вот уже я различаю черты его лица. Незнакомый! Высок, тонок, полуседые волосы зачесаны к затылку. Приблизился и заулыбался:
— День добрый! Удачи тебе, Зауркан. Когда бы ты знал, как я рад сегодня! — И обнял меня.
— И тебе всех благ, незнакомец!
— Почему незнакомец? Мы прекрасно знаем друг друга! Не ты ли делил со мной хлеб-соль, когда я жил в вашем доме?
Тут меня как осенило:
— Тагир! Клянусь святой Бытхой, ты мой названый брат Тагир!
И сам схватил в объятия поседелого мужчину, которого, страшно подумать, более полувека назад Мата и я несли почти бережно на руках по дороге в Осман-Кой. Он действительно жил в нашем доме, пока Шардын, сын Алоу, заодно с собственным отпрыском не отправил его в Стамбул. О, как горько плакала моя матушка, провожая маленького Тагира! Мы глядели друг на друга и не могли наглядеться. Чем пристальней я вглядывался в лицо нынешнего Тагира, тем резче воскрешала память облик маленького Тагира. Да, да, это его нос, такой прямой, да, да, это его глаза, такие синие.